Собрание сочинений. Т.13.
Шрифт:
Между тем проходили недели и месяцы. Промелькнуло два года, Анжелике исполнилось четырнадцать лет, она становилась женщиной. Кровь шумела у нее в ушах и пульсировала в голубых жилках на висках, когда она читала «Легенду»; теперь ее охватила братская нежность к девственницам.
Девственница — сестра ангельская, она обладает всеми благами, она ниспровергает дьявола, она столп веры. В своем непобедимом совершенстве она распространяет благодать. Святой дух сделал Люцию такой тяжелой, что, когда по приказанию проконсула ее потащили в непотребное место, тысяча человек и пять пар волов не могли сдвинуть ее ни на пядь. Воспитатель Анастасии ослеп, когда попытался обнять ее. Невинность девственниц сияет под пытками: когда их белоснежные тела терзают железными зубьями, вместо крови из них изливаются потоки молока. Чуть ли не десять раз повторялась в «Легенде» история молодой христианки, переодевшейся монахом, чтобы скрыться от родных: ее обвинили в том, что она развратила соседскую дочь, бедняжка долго страдала от этой клеветы, но не оправдывалась, и вот наконец обнаружился ее пол, и истина восторжествовала. Евгения при подобных же обстоятельствах была приведена к судье, узнала в нем отца, разодрала на себе одежду и показала ему свое тело. Бесконечно длятся эти борения невинности, и путь ее усеян терниями. С другой стороны, святые мудро избегают женщин. Мир полон дьявольских ловушек, и отшельники уходят от женщин в пустыни. Они ожесточенно борются с искушением, бичуют себя, бросаются голым телом на колючки, на снег. Один отшельник,
У Анжелики были между святыми свои любимицы, пример которых трогал ее до глубины сердца и влиял на самое ее поведение. Так, ее очаровывала мудрая Катерина, рожденная в пурпуре и достигшая совершенного знания к восемнадцати годам, когда император Максим заставил ее спорить с пятьюдесятью риторами и грамматиками. Святая легко смутила их и заставила умолкнуть. «Они пребывали в смятении и не ведали, что сказать, но только молчали. И император бранил их, что столь безобразно попустили быть побежденными девственницей». Тогда все пятьдесят объявили, что переходят в христианство. «И, услыхавши сие, тиран был охвачен великой яростию и повелел сжечь их всех посреди города». В глазах Анжелики Катерина обладала непобедимой мудростью, которая сияла в ней и возвышала ее не меньше, чем красота, и девочке самой хотелось быть такой же, как она, тоже обращать людей в христианство, испытать ту же участь, чтобы ее заключили в тюрьму, чтобы голубь кормил ее и чтобы потом ей отрубили голову. Но больше всего ей хотелось брать пример с дочери венгерского короля Елизаветы. Когда гордость восставала в Анжелике, когда она возмущалась против насилия, она всегда вспоминала этот образец скромности и нежного смирения: Елизавета была набожна с пяти лет, ребенком отказывалась играть и спала на голой земле, чтобы доказать свою преданность богу; выданная за ландграфа тюрингского, она плакала ночи напролет, но при муже всегда казалась веселой; овдовев и будучи все столь же добродетельной, изгнанная из своих владений, она долго скиталась, счастливая тем, что ведет нищую жизнь. «Одежда же ее была столь худа, что носила она серый плащ, низ коего соделан был из сукна иного цвета. Рукава же платья порваны и также иным сукном чинены». Отец ее, король, послал одного графа на поиски. «И когда граф увидел ее в подобной одежде и прядущей, то заплакал от горя и восхищения и сказал: „Никогда еще доселе королевская дочь не показывалась в подобной одежде и не пряла шерсть“». Елизавета была образцом христианского смирения: ела черный хлеб, жила с нищими, без отвращения перевязывала их раны, носила их грубую одежду, спала на голой земле, ходила босая. «Множество раз мыла она котлы и плошки кухонные и скрывалась и пряталась от челяди, дабы не отвратили оные ее от сих занятий, и говорила: „Ежели бы могла я найти и горшую жизнь, то приняла бы“». И если раньше Анжелика приходила в бешенство, когда ее заставляли вымыть пол в кухне, то теперь она испытывала такую потребность в смирении, что сама придумывала себе самую черную работу. Но никто из святых, ни даже Катерина и Елизавета, не были ей так дороги, как маленькая мученица — святая Агнеса. Сердце Анжелики содрогалось, когда она читала в «Легенде» про эту девственницу, одетую только своими волосами, под покровительством которой она провела ночь на пороге собора. Какое пламя чистой любви! Как оттолкнула она сына своего воспитателя, когда тот стал приставать к ней при выходе из школы: «Прочь от меня! Прочь, пастырь смерти, прочь, взращающий блуд и вероломство питающий!» Как прославляла Агнеса своего небесного жениха!.. «Я люблю того, чья матерь — дева и чей отец никогда не ведал женщины, пред чьей красою меркнут и солнце и луна, чьим благоуханием мертвые пробуждаются». И когда Аспазий приказал, чтобы ее «пронзили мечом между грудями», Агнеса вознеслась в рай и соединилась там «с белым и румяным своим супругом». Уже несколько месяцев Анжелика в часы душевного смятения, когда горячая кровь внезапно приливала к вискам, обращалась к своей покровительнице, взывала к ней о помощи, и ей сразу делалось легче. Она все время чувствовала где-то рядом присутствие святой и нередко приходила в отчаяние от своих поступков и мыслей, так как ей казалось, что Агнеса гневается на нее. Однажды вечером, когда Анжелика целовала себе руки — это все еще доставляло ей удовольствие, — она вдруг багрово покраснела, смутилась и даже обернулась, хотя была одна в комнате: она поняла, что святая видела ее. Агнеса была стражем ее тела.
К пятнадцати годам Анжелика стала очаровательной девушкой. Разумеется, ни замкнутая трудолюбивая жизнь, ни проникновенная тень собора, ни «Легенда» со своими прекрасными святыми девами не сделали из нее ангела во плоти или совершенства добродетели. Она оставалась во власти внезапных порывов, и часто неожиданные капризы открывали, что не все уголки ее души тщательно замурованы. Но Анжелика так стыдилась своих выходок, ей так хотелось быть безупречной! И к тому же она была такая добрая по натуре, такая живая, наивная и чистая! Два раза в год — на троицу и на успенье — Гюберы разрешали себе большие прогулки за город; однажды, на обратном пути, Анжелика вырыла кустик шиповника и пересадила его в свой маленький сад. Она подстригала, поливала его, и шиповник вырос, выпрямился, стал давать цветы крупнее обычных, с очень тонким запахом; со своей обычной страстностью Анжелика следила за ростом куста, но ни за что не хотела привить к нему побеги настоящей розы, — она ждала чуда, хотела, чтобы розы сами выросли на ее шиповнике. Она плясала вокруг него, восторженно приговаривая: «Это я! Это я!» И если кто-нибудь подшучивал над ее породистой розой с большой дороги, она и сама смеялась, но бледнела, и слезы повисали у нее на ресницах. Фиалковые глаза Анжелики стали еще нежнее, приоткрытый рот обнажал маленькие белые зубы, легкие, как свет, белокурые волосы золотистым сиянием окружали ее чуть удлиненное лицо. Она выросла, но не сделалась хилой, ее шея и плечи хранили благородное изящество, грудь стала
Гюберы день ото дня все сильнее привязывались к своей воспитаннице. Обоим им давно хотелось удочерить ее. Но они никогда не говорили об этом между собой из боязни растравить старую душевную рапу. И верно, когда однажды утром в спальне Гюбер решился наконец поведать жене свои мысли, та опустилась на стул и залилась слезами. Удочерить это дитя, разве не значит это навсегда отказаться от мечты о собственном ребенке? Правда, в их возрасте все равно нельзя уже на это рассчитывать; Гюбертина согласилась, покоренная мыслью сделать девушку своей дочерью. Когда Анжелике рассказали об этом, она разрыдалась и бросилась обнимать их. Итак, дело решено: она навсегда остается с ними в их доме, доме, полном ее жизнью, помолодевшем от ее молодости и смеющемся ее смехом. Но с первых же шагов возникли серьезные препятствия. Мировой судья г-н Грансир, с которым Гюберы пошли советоваться, объяснил им, что это решительно невозможно, так как закон воспрещает усыновлять детей до совершеннолетия. Но, видя их огорчение, он тут же подсказал им выход в виде официального опекунства: каждое лицо, достигшее пятидесяти лет, имеет право получить опеку над ребенком, не достигшим пятнадцатилетнего возраста, сделавшись его законным опекуном. Годы подходили, и Гюберы с восторгом согласились на опекунство; кроме того, было решено, что в дальнейшем они закрепят удочерение своей воспитанницы путем завещания в ее пользу — это законом разрешалось. По просьбе мужа и с согласия жены г-н Грансир занялся оформлением дела; он списался с директором Попечительства о бедных, согласие которого было необходимо, ибо он считался опекуном всех вверенных ему сирот. По делу было произведено следствие, и материалы отправлены в Париж, к мировому судье. Оставалось только получить судебный протокол, утверждающий акт законного опекунства, как вдруг Гюберов охватили запоздалые сомнения.
Разве не должны они приложить все усилия к тому, чтобы разыскать семью Анжелики, прежде чем удочерять ее? И если жива ее мать, какое они имеют право распоряжаться девочкой без твердой уверенности в том, что она действительно покинута? К тому же в глубине души они по-прежнему боялись, что девочка происходит из порочной семьи, и это смутное беспокойство пробудилось сейчас с новой силой. Они так волновались, что не могли спать по ночам.
И вдруг Гюбер решил ехать в Париж. На фоне их спокойного существования это было похоже на катастрофу. Он солгал Анжелике, сказав, что его присутствие необходимо при оформлении опекунства. Он надеялся, что узнает все за одни сутки. Но в Париже дни проходили за днями, препятствия возникали на каждом шагу, прошла целая неделя, а Гюбер все еще как потерянный бродил из учреждения в учреждение, обивая пороги, чуть не плача от отчаяния. Прежде всего его очень сухо приняли в Попечительстве о бедных. У администрации было правило не выдавать справок о происхождении детей до их совершеннолетия. Три дня подряд Гюбер уходил ни с чем. Ему пришлось приставать, выпрашивать, распинаться в четырех канцеляриях, объясняться до хрипоты, доказывая, что он законный опекун, пока наконец высокий и длинный, как жердь, помощник начальника отделения не соблаговолил сообщить ему, что никаких документов у них нет. Попечительство ничего не знает, повитуха принесла девочку по имени Анжелика-Мария, не сказав, кто ее мать. Совсем отчаявшись, Гюбер уже решил было вернуться в Бомон, как вдруг ему пришла в голову мысль справиться, не указано ли в свидетельстве о рождении имя повитухи, и он в четвертый раз пошел в Попечительство. Это было сложное предприятие. Наконец ему удалось узнать, что женщину звали г-жа Фукар, и даже, что в 1850 году она жила на улице Двух экю.
И снова начались его странствования. Конец улицы Двух экю был снесен, а в лавочках на соседних улицах г-жу Фукар не помнили. Гюбер обратился к справочнику, но в нем этого имени не значилось. Бедняга, задрав голову, бродил по улицам и читал вывески, пока не решил наводить справки у всех акушерок подряд. Это было верное средство, ему удалось набрести на старушку, которая сразу же заволновалась. Как! Знает ли она г-жу Фукар? О, это весьма достойная и много пострадавшая на своем веку особа! Она живет в другом конце Парижа, на улице Сензье. Гюбер побежал туда.
Час спустя Гюбер уже бродил вокруг лавочки госпожи Сидони. Он увидел худую, бледную женщину, без пола и возраста, на которую наложили свой отпечаток всевозможные темные делишки; она была в черном поношенном платье. Даже мимолетное воспоминание о случайно рожденной дочери, должно быть, никогда не согревало сердце этой сводни. Гюбер осторожно навел справки и узнал вещи, о которых потом никогда никому не рассказывал, даже жене. И все-таки он колебался: он вернулся и в последний раз прошел мимо таинственной лавчонки. Может быть, ему все-таки нужно зайти, представиться, получить согласие матери? Как честный человек, он должен сам убедиться, имеет ли он право разорвать навсегда узы этого родства. Но вдруг он резко повернулся и пошел прочь; к вечеру он уже был в Бомоне.
Меж тем Гюбертина успела узнать у г-на Грансира, что судебный протокол об их законном опекунстве подписан. И когда Анжелика бросилась в объятия Гюбера, он сразу понял по ее умоляющему и вопросительному взгляду, что она догадалась об истинных причинах его путешествия. Тогда он просто сказал:
— Дитя мое, твоя мать умерла.
Анжелика, рыдая, страстно обняла обоих Гюберов. И никогда больше об этом не заговаривали. Анжелика стала их дочерью, пробили семь часов, а девушка все еще спала после целого дня, проведенного на свежем воздухе в беготне и смехе.
В этом году на троицын день Гюберы взяли Анжелику на прогулку к развалинам замка Откэр, возвышавшегося на берегу Линьоля, восемью километрами ниже Бомона. Там и пообедали. На следующее утро старинные стенные часы в мастерской уже пробили семь часов, а девушка все еще спала после целого дня, проведенного на свежем воздухе в беготне и смехе.
Гюбертине пришлось подняться по лестнице и постучать в дверь.
— Ну, что же ты! Вставай, лентяйка!.. Мы уже успели позавтракать.