Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы
Шрифт:
Елена повернулась к нему и с удовлетворенной улыбкой сказала:
— Вот единственная картина, которую можно считать нашей на этой выставке. Все остальное ерунда.
— Тебе нравится? — жестко и зло спросил Кудрин.
— Очень хорошо! — ответила Елена. — Посмотри только, какая масса народа, как ярко горят знамена. Чувствуешь мощь освобожденного от эксплуатации пролетариата. Хочется вмешаться в ряды и идти вместе с ними. А раз есть заражающее, агитирующее начало, значит, картина выполняет свое назначение.
Кудрин ощутил спазму в горле и внезапно хрипло сказал:
— Прежде всего это не картина, а рисунок углем… А потом, неужели ты не видишь, не чувствуешь
Елена удивленно посмотрела на него.
— Почему ты так злишься?.. У тебя даже губы трясутся. Что тебе сделал этот художник? Чем он плох?
Кудрин понимал, что нелепо срывать раздражение на Елене, когда оно было вызвано художником, но в то же время Елена представилась ему как бы союзником этого ремесленника и подобных ему, малюющих «революционные» сюжетики с той же циничной лихостью, с которой до революции малевали апельсинные закаты и натюрмортики с убитыми утками для обывательских столовых. И он, еще больше закипая, ответил:
— Если ты ничего не смыслишь в искусстве, то уж смотри молча и не высказывайся. Ты видишь тут мощь пролетариата, и подъем, и вдохновение, и еще черт-и-что… А я вижу плохой, невежественный рисунок, халтуру, в которой ни признака мастерства, ни ответственного отношения к творчеству, ни уважения к народу, для которого якобы эта пакость пишется. Это растление творчества.
Елена вспыхнула.
— Что за тон у тебя? Почему я должна молчать? У меня есть право на мое суждение. Суждение рядового зрителя, не такого высокого знатока, как ты, — она насмешливо подчеркнула слово «знаток». — И я удивляюсь твоему наскоку…
Кудрин смутился. Елена, конечно, была права, отчитав его. Чтобы скрыть это смущение и разрядить атмосферу, он предложил:
— Хочешь, я покажу тебе единственную на этой выставке работу, которая достойна называться искусством? Пойдем!
И он быстро пошел к тому стенду, где висела шамуринская гравюра. Елена, не торопясь, последовала за ним и подошла, когда он уже снова был во власти странного обаяния этой вещи.
— Вот, смотри! — указал он на гравюру. — Это делал настоящий художник. Это подлинное.
Елена внимательно смотрела на гравюру. Губы ее чуть раскрылись, и в лице появилось выражение напряженного раздумья, от которого даже сошлись ее крутые брови. Казалось, она трудно решала сложное внутреннее недоумение. Но понемногу выражение недоумения сменилось насмешливой отчужденностью.
— Это? — переспросила она.
— Да, это!
Она криво и насильственно усмехнулась.
— Должно быть, ты прав и я решительно ничего не понимаю в искусстве… Особенно в таком искусстве… Что это значит? — спросила она, почти ткнув пальцем в стекло гравюры.
— Как что? — переспросил Кудрин. — Это иллюстрация к одному из проникновеннейших произведений нашей литературы, к «Белым ночам» Достоевского.
Елена вторично усмехнулась.
— Я уже сказала тебе, что я не читала Достоевского. Да и не стремлюсь, судя по тому, что слышала о нем на партийных курсах… А то, что я вижу здесь, — меня не трогает. Изображена кисейная барышненка, терзающаяся страданиями любви. Нам чужды и эти страдания, и такая любовь. Мы не станем из-за любовных переживаний стоять у речки и думать: броситься ли в воду или купить на пятак в аптеке уксусной эссенции. Мне только смешна эта картина.
Она говорила громко. Пять-шесть художественных девчушек и два скучающих обывателя, услыхав ее голос, подошли и вслушивались, — девушки со скептическими улыбочками, посетители благоговейно разинув
Кудрину стало смешно.
— Тебя принимают за пророчицу, — тихо сказал он и добавил громче: — Я ведь говорю тебе не о содержании гравюры. Когда я впервые увидел ее вчера, моей первой мыслью тоже было: «не наше искусство»… Больше того! Если хочешь, — прямо враждебное нам искусство. Снаряд, выпущенный по нашим позициям, и снаряд тяжелый потому, что вещь чрезвычайно талантлива и потому вдвойне опасна. Но она неотразимо притягивает своим большим мастерством.
Елена еще раз взглянула на гравюру и отвернулась.
— А меня нисколько не притягивает. Пусть то, что ты обругал мазней, менее талантливо, чем эта гниль, но оно возбуждает во мне сочувствие изображенному, помогает организовать сознание в духе наших идей, и мне пока этого достаточно…
Кудрин махнул рукой.
— Знаю!.. Слыхал! Хоть три сопливеньких, да своих. Но дело в том, что эту гнусную и реакционную теорийку придумал сам сопливенький для оправдания своего существования… Это паскудная ложь!.. Нам не сопливые нужны! В искусстве нам нужны мастера с более честными и более сильными талантами, чем мастера капиталистического мира, где искусство служит богу злата. Только силой нового, нашего искусства мы сможем победить старое.
— Но у нас таких мастеров еще нет, — сказала Елена.
— И поэтому ты считаешь возможным одобрять и плодить халтурщиков и приспособленцев, которые дискредитируют наше искусство?
Не ответив на его вопрос, Елена, в свою очередь, спросила:
— Объясни мне, пожалуйста, чем ты так восхищен в этом произведении?
Художественные девушки и обыватели придвинулись вплотную. Видимо, их заинтересовал спор.
— Хорошо! — сказал Кудрин. — Об этом я думал вчера и повторю тебе сейчас. Я сравниваю эту вещь неведомого художника с вещами художников весьма маститых и широко известных по околачиванию порогов в передних всяких руководящих органов и товарищей, которые выпрашивают заказы и подрабатывают. Все они до мозга костей «гражданины», все, как мумия бальзамом, пропитаны революционным мировоззрением и «диалектическим матерьялизмом», хотя понимают в нем меньше, чем свинья в апельсинах. Они тебе в течение месяца отшлепают на саженном полотне что твоей душе угодно. Расстрел так расстрел, заседание так заседание, борьбу за что угодно или против чего угодно, лишь бы исправно платили. И все это пишется без всякого соприкосновения с натурой, по плохим фотографиям, наспех, с великолепным презрением к серости заказчика, который в искусстве «ни бе ни ме» и слопает все, что ни подадут проворные попутчики… И вот — эта гравюра. Ее автор наверняка не обивал ничьих порогов и ни в чем не клялся. Сидел над досками, не разгибая спины, может быть — впроголодь, но работал честно и правдиво…
— А откуда это тебе известно? — сухо осведомилась Елена.
— Вижу по качеству работы… Все же я был художником, — с внезапной горечью ответил Кудрин, — и вот то, что я увидел здесь, поразило меня. Я знаю, что по духу автор этой гравюры чужд нам, даже, возможно, открыто враждебен. Но посмотри, с каким настоящим пафосом и силой он выразил безысходную обреченность свою и своего класса. Тупик, и за ним только пропасть, только эта зловонная глубина канала. Выхода нет!.. В этом творческом взлете, в яркости передачи внутреннего движения человеческой души, мысли, в концентрации чувства и есть подлинное искусство. Вот почему я ставлю эту глубоко чуждую мне всем своим направлением вещь выше всех вот этих грошовых «октябрин в клубе», «Калинычей на родине» и прочего ремесленничества. Здесь искусство — там малярство.