Собрание сочинений. т.2.
Шрифт:
Однажды Люси, после того как Гийом резко оттолкнул ее, с громким плачем подбежала к матери. Устроившись у нее на коленях, она зашептала:
— Папа ударил меня. Он злой. Я не люблю таких.
Гийом подошел, сожалея о своем грубом поступке.
— А ты посмотри, — сказала Мадлена девочке, которую она укачивала, чтобы успокоить, — вот твой папа. Он поцелует тебя, если будешь умницей.
Но Люси испуганно обвила руками шею матери. Почувствовав себя в безопасности, она подняла на Гийома свой невеселый взгляд.
— Нет, нет, — пробормотала она, — я не хочу к нему.
Свои слова она сопроводила гримасой отвращения, заставившей супругов растерянно переглянуться. Глаза Гийома ясно говорили Мадлене: «Ты видишь, она отказывается быть моей дочерью, в ее жилах течет не моя кровь». Таким образом, присутствие этого несчастного существа было для них постоянным источником страданий; им казалось, что Жак всегда здесь, рядом с ними. Они сами себя терзали, придавая выходкам ребенка страшный и мучительный
«Жизнь одурачила меня, — думал он с горечью, — все у меня похищено: плоть, сердце, разум. События и люди всегда преследовали меня. Я любил два существа, Жака и Мадлену, и оба они оскорбили меня. Мне недоставало только претерпеть последнее неимоверное страдание: у меня украли собственного ребенка… Мои поцелуи воскресили Жака в образе Люси, и теперь они оба стоят между мною и Мадленой».
Одно событие еще усилило его мучительное состояние. Раз вечером Люси, сидевшая, как обыкновенно, у огня, уснула, прислонив голову к ногам матери. Ее сон был неспокоен и прерывался слабыми стонами. Мадлена взяла ее на руки, собираясь уложить в постель, и заметила, что ее лицо пышет жаром. Она испугалась, решив, что у девочки начинается какая-то серьезная болезнь, и приказала перенести ее кроватку к себе в комнату. Она устроилась подле дочери, посоветовав Гийому ложиться. Последний не сомкнул глаз всю ночь. Он не мог оторвать взгляда от жены, с тревожной заботливостью сидевшей у постели девочки. Комнату, освещенную слабым светом ночника, он видел смутно и в тумане, как это бывает в забытьи. Своего тела он не чувствовал. Он лежал разбитый, широко раскрыв глаза, и воображал, что ему снится зловещий сон. Всякий раз, как Мадлена наклонялась над кроваткой маленькой больной, ему мерещилось, будто у изголовья его умершей дочери поднимается какая-то тень. А когда Люси металась в лихорадочном бреду, он удивлялся, что слышит еще ее стоны, и ему казалось, будто он присутствует при бесконечной агонии. Эта картина — его жена, безмолвно и встревоженно склонившаяся в белом капоте над дрожащим в ознобе ребенком, воспаленное лицо которого ему было видно, — приобрела в тишине ночи и неверном свете ночника оттенок безнадежного отчаяния. Полный ужаса, он в изнеможении пролежал до рассвета.
Приехавший около девяти часов утра доктор объявил, что Люси находится в большой опасности. Болезнь определилась — у девочки оспа. С этого момента мать больше не оставляла ее; она круглые сутки проводила у ее постели, распорядившись приносить наверх кушанья, к которым больная едва притрагивалась; ночью Люси час-другой дремала, лежа в большом кресле. В течение недели Гийом жил, почти не сознавая окружающего; он то поднимался в спальню, то спускался в столовую, задерживаясь в коридоре, чтобы собраться с мыслями, и не находил ни одной в своем опустошенном мозгу. Особенно страшны были для него ночи; напрасно ворочался он с боку на бок — только к утру ему удавалось забыться лихорадочным сном, от которого его пробуждал малейший жалобный стон Люси. По вечерам, ложась, он боялся, что она скончается на его глазах. Он задыхался в пропитанной аптечным запахом комнате; мысль, что несчастное создание страдает рядом с ним, держала его в постоянной тоске, возбуждала его нервную чувствительность. Но если б он мог ясно прочесть в глубине своего истерзанного сердца, то заплакал бы от стыда и негодования. Сам того не сознавая, он был раздражен против Мадлены, которая как будто совсем забыла о его существовании, и злился на нее за то, что она вся ушла в заботу о спасении девочки, чей облик сводил их обоих с ума. Может быть, она так ухаживала за нею только потому, что Люси была похожа на Жака: ей хотелось вечно иметь перед собой живой портрет своего первого любовника. Если бы маленькая Люси походила на него, Гийома, его жена, наверно, не была бы в таком отчаянии. Он не признавался самому себе в этих ужасных предположениях, но подсознательно они угнетали его. Однажды, сидя один в столовой, он внезапно задал себе вопрос, что он почувствует, если Мадлена вдруг сойдет вниз и объявит ему о смерти Люси. И всем своим существом ощутил, что эта весть принесет ему громадное облегчение. Гийом был поражен,
Женевьева своим видом неумолимого судьи удесятеряла его муки. В первые же дни болезни Люси она добилась, чтобы ее допустили в комнату, где изнывала в бреду бедная девочка. Водворившись здесь, она начала предсказывать ее кончину, бурча под нос, что небо отнимет ее у родителей в наказание за их грехи. Она ни разу не помогла Мадлене в уходе за дочерью — не подала лекарства и не положила повыше голову больной — без того, чтобы не сказать какого-нибудь угрожающего слова. Молодая женщина, замученная постоянными разговорами о смерти и о небесной каре, отнимавшими у нее последнюю надежду, скоро выгнала ее из комнаты, раз и навсегда запретив ей сюда входить. Тогда старая протестантка принялась зловеще кружить вокруг Гийома; как только ей удавалось захватить его в коридоре или столовой, она битый час держала его под градом своих безумных разглагольствований, доказывая, что рука всевышнего не только уничтожит его дочь, но и для него уже приберегла скорое наказание. Он вырывался от нее совершенно обессиленный.
Не имея духу сидеть в комнате и не решаясь выйти оттуда из опасения столкнуться с фанатичкой, он не знал, куда ему деваться в дневное время. Люси в бреду часто звала его: «Папа, папа», — с таким странным выражением в голосе, что у него все переворачивалось внутри. «Да меня ли она зовет?» — думал Гийом. Он подходил и наклонялся над постелью больной. Девочка с жуткой пристальностью смотрела на него расширенными, воспаленными глазами. Но она не видела его, точно ее взгляд упирался в пустоту, потом вдруг резко отворачивалась и, устремив глаза в какую-нибудь другую точку, продолжала звать, задыхаясь: «Папа, папа». И Гийом говорил себе: «Она мне не протягивает рук, она не меня зовет». Бывало, Люси чему-то улыбалась в жару; удушье проходило, она то нежно напевала, то что-то болтала вперемежку с короткими, приглушенными стонами; выпростав из-под одеяла тоненькие, как у куклы, ручки она слабо двигала ими, точно просила дать ей невидимую игрушку. Это было душераздирающее зрелище. Мадлена плакала, стараясь ее укрыть. Но девочка не желала ложиться, она оставалась в сидячем положении, продолжая щебетать, шепча бессвязные слова. Гийом, расстроенный, направлялся к двери.
— Прошу тебя, останься, — говорила ему Мадлена. — Она все время зовет тебя, лучше тебе всегда быть здесь.
Он возвращался и, нервно подергиваясь, слушал тихую, хватающую за сердце болтовню Люси. С того дня, как определилась оспа, он с каким-то особенным интересом следил за разрушением, производимым болезнью на лице ребенка. Покрывшие его пятна сначала захватили лоб и щеки, которые опухли почти сплошь; потом, по неведомому капризу природы, разлитие сыпи приостановилось вблизи рта и глаз. Лицо превратилось как бы в отвратительную маску, сквозь отверстия которой проглядывал нежный рот и кроткие глаза ребенка. Гийом против воли пытался распознать, не уничтожают ли струпья на этом обезображенном лице сходства с Жаком. Но по-прежнему сквозь отверстия маски в складе губ и в разрезе глаз он видел портрет первого любовника Мадлены. Однако в самый разгар болезни Гийом с бессознательной радостью установил, что сходство исчезает. Это его успокоило и дало ему силы оставаться возле Люси.
Однажды утром врач объявил, что может наконец поручиться за жизнь ребенка. Мадлена готова была целовать ему руки — последнюю неделю ей уже жизнь была не в жизнь. Выздоровление шло медленно; Гийом опять почувствовал смутное беспокойство; он снова принялся изучать лицо дочери, и каждый раз, как замечал, что исчезла еще одна пустула, у него слегка сжималось сердце. Мало-помалу освободились рот и глаза, и Гийом сказал себе, что ему, наверно, предстоит увидеть вторичное воскрешение Жака. Но у него еще теплилась надежда. Провожая однажды врача, он спросил его на пороге:
— Как вы считаете, у девочки останутся следы на лице?
Мадлена слышала его вопрос, хотя он говорил почти шепотом. Она поднялась и, вся бледная, подошла к двери.
— Успокойтесь, — ответил врач, — я почти наверняка могу обещать вам, что оспа не оставит следов.
Гийом сделал движение, в котором так явно выразилось сожаление и досада, что жена посмотрела на него с глубоким упреком. Ее взгляд говорил: «Ты готов изуродовать свою дочь, лишь бы самому страдать меньше!» Он опустил голову в немом отчаянии, всегда овладевавшим им, когда он ловил себя на жестоких, эгоистических мыслях. Чем сильнее он страдал, тем больше боялся страдания.
Кроватка маленькой больной еще около двух недель стояла в спальне супругов. Люси понемногу поправлялась. Надежды врача оправдались. Рубцы исчезли совершенно. Гийом не решался поднять глаза на дочь. Кроме того, с некоторых пор он создал себе новый повод для мученья: его беспокойная душа находила жестокую радость в самоистязании, и он преувеличивал ничтожнейшие факты. Подметив однажды у Мадлены жест, напомнивший ему движение рукой, которое Жак, разговаривая, делал ежеминутно, Гийом стал наблюдать за женою и изучать ее позы и интонации голоса. Он не замедлил убедиться, что она подхватила кое-какие повадки своего прежнего любовника. Это открытие нанесло ему ужасный удар.