Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма
Шрифт:
Великая скорбь сокрушает сердца наши, когда мы зрим эту истину и это правосудие, столь страстно призываемые нами, извращенными, попранными и оскверненными! Какое потрясение испытал, надо думать, г-н Шерер-Кестнер, и мне кажется, он неминуемо станет угрызаться, что не проявил должной решимости в тот день, когда делал запрос в сенате, не высказал всю правду до конца, не вырвал зло с корнем. Г-н Шерер-Кестнер, благородная личность, честнейший, порядочнейший человек, полагал, что истина не нуждается в доказательствах, тем более что она представлялась ему очевидной, как свет дня. Стоит ли все рубить под корень, раз и без того солнце скоро воссияет? За свою простодушную веру он и поплатился столь жестоко. То же случилось с подполковником Пикаром, который из чувства благородной порядочности не пожелал предать огласке письма генерала Гонза. Сия щепетильность тем более делает ему честь, что в то время, как он беспрекословно
Я обвиняю подполковника Дюпати де Клама в том, что он совершил тяжкий проступок, допустив — хочется верить, по неведению — судебную ошибку, и в течение трех лет упорствовал в сем пагубном заблуждении, пускаясь на самые нелепые и преступные ухищрения.
Я обвиняю генерала Мерсье в том, что он явился, в лучшем случае по слабости рассудка, пособником одного из величайших беззаконий нашего столетия.
Я обвиняю генерала Бийо в том, что он, располагая бесспорными доказательствами невиновности Дрейфуса, сокрыл их и нанес тем самым злостный ущерб обществу и правосудию, побуждаемый к тому политическими соображениями и помышляя спасти скомпрометировавшее себя верховное командование.
Я обвиняю генерала де Буадефра и генерала Гонза в том, что они стали соумышленниками того же преступления, один, несомненно, в силу своей приверженности церкви, другой — подчиняясь закону круговой поруки, благодаря которому Военное ведомство превратилось в непорочную, неприкасаемую святыню.
Я обвиняю генерала де Пелье и майора Равари в том, что они произвели злонамеренное расследование, то есть расследование, проникнутое духом возмутительного пристрастия, непревзойденным по бесхитростной дерзости шедевром коего является заключение упомянутого майора Равари.
Я обвиняю трех экспертов-графологов, сьёров Бельома, Варикара и Куара в том, что оные составили лживое и мошенническое заключение, если только врачебным освидетельствованием не будет установлено, что они страдают изъяном зрения и умственной неполноценностью.
Я обвиняю Военное ведомство в том, что оно вело на страницах газет, особенно таких, как «Эклер» и «Эко де Пари», грязную кампанию, направленную на то, чтобы ввести в заблуждение общественность и отвлечь внимание от преступной деятельности упомянутого ведомства.
Я обвиняю, наконец, военный суд первого созыва в том, что он нарушил закон, осудив обвиняемого на основании утаенной улики, и военный суд второго созыва в том, что он по приказу сверху покрыл оное беззаконие и умышленно оправдал заведомо виновного человека, нарушив, в свою очередь, правовые установления.
Выдвигая перечисленные обвинения, я отлично понимаю, что мне грозит [44] применение статей 30 и 31 Уложения о печати от 29 июля 1881 года, предусматривающего судебное
44
7 февраля 1898 года Золя предстал перед судом присяжных; процесс тянулся две недели, здание Дворца правосудия было заполнено военными и националистами; банды реакционеров осыпали писателя оскорблениями, угрожали ему физической расправой. 23 февраля Золя был приговорен к году тюрьмы и трем тысячам франков штрафа. По жалобе писателя приговор был кассирован, но вновь подтвержден на вторичном суде в Версале 23 мая 1898 года. Имя Золя было вычеркнуто из списков кавалеров ордена Почетного легиона. По уговору друзей 19 июля Золя уехал в Англию.
Что же касается людей, против коих направлены мои обвинения, я не знаком с ними, никогда их не видел и не питаю лично к ним никакого недоброго чувства либо ненависти. Для меня они всего лишь обобщенные понятия, воплощения общественного зла. И шаг, который я предпринял, поместив в газете это письмо, есть просто крайняя мера, долженствующая ускорить торжество истины и правосудия.
Правды — вот все, чего я жажду страстно ради человечества, столько страдавшего и заслужившего право на счастье. Негодующие строки моего послания — вопль души моей. Пусть же дерзнут вызвать меня в суд присяжных и пусть разбирательство состоится при широко открытых дверях!
Я жду.
Соблаговолите принять, господин Президент, уверения в совершенном моем почтении.
ПИСЬМО
ГОСПОЖЕ АЛЬФРЕД ДРЕЙФУС
Нижеследующие строки были помещены в «Орор» 29 сентября 1899 года.
Я написал их после того, как президент Лубе подписал 19 сентября указ о помиловании Альфреда Дрейфуса и невинный, дважды осужденный человек вернулся к своим близким. Я имел твердое намерение хранить молчание впредь до того, как дело мое вновь будет передано на рассмотрение Версальского суда присяжных; лишь тогда я собирался сказать свое слово. Но сложились такие обстоятельства, что я никак не мог не высказаться.
Сударыня!
К вам вернулся невинный мученик, к жене, сыну и дочери вернулся муж и отец, и мысленно я переношусь в лоно семьи, собравшейся наконец воедино, обретшей утешение и счастье. Пусть велика моя гражданская скорбь, пусть негодование, боль и отчаяние все еще владеют честными людьми, — я переживаю вместе с вами это восхитительное мгновение, омытое радостными слезами, мгновение, когда вы обняли воскресшего из мертвых, человека, восставшего из могилы живым и свободным. Ну что ж, сей день воистину великий праздник свободы.
Мысленно представляю себе первый вечер, проведенный при свете лампы в семейном уюте, когда запертые двери ограждают ваше жилище от уличной мерзости. Подле вас дети: их отец проделал такой далекий путь, вернулся из столь долгого, столь загадочного путешествия. Они целуют его и ждут часа, когда он расскажет им о своих приключениях. Какое доверие и покой царят здесь, какая горячая надежда, что спасительное время исцелит все раны! А тем временем мать семейства радостно хлопочет, — от нее потребовалось столько мужества, и теперь предстоит свершить еще один подвиг: окончательно вернуть к жизни своими заботами и лаской мученика, снятого с креста, несчастного, истерзанного человека, которого ей вернули наконец. Нежность и любовь царят за запертыми дверями дома, несказанная доброта осеняет укромный уголок, где улыбаются друг другу родители и дети, а мы, все те, кто стремился к этому, кто долгие месяцы боролся за это мгновение счастья, смотрим на них, скромно отступив в полумрак, безмолвные, удовлетворенные.
Что касается меня, то, признаюсь, вначале мною двигало просто чувство человеколюбия, чувство сострадания и жалости. Одна лишь мысль владела мной, что на ужасные страдания обрекли невинного, и я присоединился к общей борьбе, единственно чтобы избавить этого человека от мучений. С той минуты, как я совершенно уверился в его невиновности, страшная мысль неотступно преследовала меня: сколько уже выстрадал несчастный, какие мучения, какую смертную тоску испытывает он и поныне за глухими стенами темницы, куда ввергла его чудовищная несправедливость судьбы, так и оставшаяся для него непостижимой. Какой вихрь мыслей в его мозгу, какая исступленная надежда, пробуждающаяся с каждым новым утром! И солнце померкло для меня, в одном лишь сострадании черпал я мужество, и единственным моим стремлением стало положить конец истязаниям, поднять тяжелую плиту подземелья, чтобы мученик вновь узрел свет дня и вернулся к родному очагу, где близкие уврачуют его раны.