Собрание сочинений. Т.4.
Шрифт:
Двуколка заехала колесом в канавку и не могла сдвинуться с места. Прамниек всем телом навалился на лямку, упираясь деревянными башмаками в землю. Он дышал, широко открыв рот, и все равно не хватало воздуха. Пот щипал глаза, болело под ложечкой.
— Что, плети захотелось? — заорал охранник, когда Прамниек утер рукавом пот с лица. — Можно всыпать. Для норовистой лошади — лучшее средство. Ну, тащи, тащи, падаль!
Бесшумно, без предостерегающего свиста, плеть жалила плечи, затылок, ноги. Двуколка дрогнула, качнулась и выскочила из канавки.
— Ты не очень старайся, — шепнул
Он появился в лагере недели две назад и еще не дошел до полного истощения. Прамниек посмотрел на Приеде выразительным взглядом, точно руку пожал.
— Спасибо, товарищ… Мне бы немного дух перевести…
Когда двуколку подвезли к прачечной, несколько женщин вышли из барака принимать грязное, рваное, в кровяных пятнах белье.
— Принимай со всеми вшами, — хохотал эсэсовец. — В каждой рубахе по десять дюжин. Можете на сале оладьи печь, ха-ха-ха!
Из глубины барака послышалось:
— Сам жри за завтраком.
Охранник перестал смеяться, повертел головой, подозрительно взглянул на Прамниека и Приеде — не улыбаются ли? Но те думали только, как бы им передохнуть, пока женщины разгрузят повозку.
— Смотрите у меня, сороки, — погрозил охранник. — Рука у меня тяжелая, так надаю по мягкому месту!
Немолодая женщина, не обращая на него внимания, развернула заношенную рубаху и начала энергично вытряхивать ее — так, что пыль полетела во все стороны. Охранник, как ужаленный, отскочил в сторону и стал осматривать мундир: не попала ли вошь.
— Осторожней, ты, сука…
Женщина достала другую штуку белья и стала трясти еще усерднее. Охранник, опасливо обойдя женщину, вошел в барак. Прамниек и Приеде очутились без присмотра. Женщина оглянулась, подошла к ним и сунула по большому сочному помидору.
— Берите, милые… только сразу съешьте, а то отберут. Это подарок от наших женщин, которые на огороде работают.
Прамниек откусил половину помидора и, почти не жуя, жадно проглотил. Вторую половину он сосал долго-долго, смакуя каждую каплю чудесного, пахнущего солнцем и свежестью сока.
Женщина покачала головой, глядя на Прамниека.
— Тяжко вам живется. Давно ли в лагере? Наверно, городской?
Прамниек назвал свою фамилию.
— До войны был художником, а теперь самого разрисовали.
Он расстегнул на груди куртку и рубаху, показывая следы старых и свежих побоев.
— Вот как они разрисовывают, — повторил Прамниек.
Женщина вздохнула:
— Поздно мы начали их ненавидеть. Слишком поздно, милые… А они торопятся, спешат. Дочку мою замучили через два месяца после прихода. Зарыли, как собаку, в Бикерниекском лесу. Каждый день вот стираешь белье! — все-то оно в крови. Это ведь наша кровь, кровь несчастных, хороших людей. Кто за нее заплатит? Только сынок остался у меня на свете, он-то, наверно, будет мстить за нас.
— Красная Армия за все заставит заплатить, — тихо и упрямо сказал Приеде. — Зимой заставили их здорово перетрусить. Гитлера-то отогнали от Москвы.
— Сейчас немцы хвастаются, что их армия опять далеко ушла… — зашептал Прамниек. В последнее время он совсем уж разучился говорить громко. — Плохо это, плохо.
— Надо
— Что вы делали раньше? — спросил Прамниек.
— Всю жизнь стирала белье. Сначала господам, потом своему брату рабочему. Надо держать себя в руках, товарищи. Много чего еще придется нам выстрадать. Все надо вынести.
— Сил у меня больше нет, — вздохнул Прамниек. — Я до того дошел, иногда завидую тем, кого ведут на виселицу. Им больше не надо мучиться. Их никто не станет унижать.
— Нехорошо вы рассуждаете, — укоризненно сказала женщина. — Мы еще как понадобимся народу! Жизнь-то по-новому будем переделывать после войны, как же ее без людей переделаешь? Вы о себе меньше думайте, тогда вам и сил хватит. О народе надо думать.
Разговаривая, она ни на минуту не отрывалась от дела: перетряхивала и сортировала белье, а другие женщины относили его в барак.
— Как вас зовут, товарищ? — спросил Прамниек.
— Анна Селис. Может, когда придется увидеть сынка моего, Иманта Селиса.
Руки у нее опухли от вечной стирки, лицо страшно исхудало, пожелтело, но глаза горели живым, молодым огнем.
«Сильная душа… — с удивлением думал Прамниек. — Как ей все ясно… Темперамент настоящего борца. Такие не спрашивают — они сами живой ответ на все вопросы. Откуда у них берется такая мудрость? Жизненный опыт? Или инстинкт? Коллективный разум класса?»
Прамниек не раз еще встречался и разговаривал с Анной Селис. Больше всего его поражал суровый реализм ее суждений. Анна называла вещи своими именами и для каждого явления находила определение — меткое и неоспоримое. Очень верно, безжалостно даже сказала она и о нем самом:
— Вся беда, что вы ни к чему не приросли душой, потому что на все со стороны смотрели. Многое вам даром доставалось. Вот когда человеку что-нибудь потом и кровью достается, тогда оно и дорого, тогда и жизнь за него отдать не жалко. Вы и советскую власть приняли как подарок, поэтому и не болели душой, когда ей трудно приходилось. Вы только поглядывали да судили, что по-вашему, что — нет. Нельзя вам так дальше, надо найти свое дело, чтобы оно для вас святыней было — такой святыней, чтобы за нее стоило жить и умереть.
Но суровый тон ее речей не отталкивал Прамниека. Наоборот, эти случайные короткие встречи с Анной выводили его из состояния безразличия, заставляли думать.
Старый Лиепинь сердился на весь свет. Насупившись, обходил он свои поля, будто отыскивая виновника скверного настроения, на которого можно обрушить громы и молнии. Но виновника незачем было искать: он лежал у него в кармане и шуршал при каждом прикосновении пальцев Лиепиня — маленький листочек, извещение волостного правления, что к 15 июля надо сдать одну свинью, сотню яиц и двадцать килограммов масла… И главное, не последнее извещение, как и не первое, — Лиепинь знал это так же твердо, как то, что дважды два — четыре.