Собрание сочинений. Т.4.
Шрифт:
— Да, люди мрут. На кладбище могилы рыть не успевают.
Рубенис толкнул застрявшее бревно, оглянулся, не подслушивает ли кто.
— Прошлой ночью удалось послушать Москву. На латышском языке. Наши ребята держатся.
— Нам тоже держаться надо, Рубенис. Придут наши сыновья домой и спросят: «Расскажи, старик, как жил, много ли неприятностей гитлеровцам причинил?»
— Чуть бы помоложе если… — вздохнул Рубенис, — давно бы в лес к партизанам ушли. А то куда мы, такие старые клячи, годимся? Хорошо хоть удается кое-когда стан из строя вывести.
— «Дядя» так сказал: каждый гвоздь,
— Вот и мы добавим секунду, — концом багра Рубенис ловко вогнал в бревно ржавый гвоздь, так что совсем исчезла шляпка. И когда минут через десять доносившееся со стороны лесопильного стана ровное пение пилы перешло в визг и затем умолкло, рабочий с довольной усмешкой кивнул головой:
— Сделано. Пусть теперь новую пилу ищут.
Так двое старых рижских рабочих помогали своим сыновьям-фронтовикам. Зимой они тайно радовались победам Красной Армии, вечерами сидели над картой и высчитывали, когда Красная Армия достигнет границы Латвии. Сейчас так же тайно они носили в себе великую боль, слушая сообщение о продвижении на Восток немецкой армии. И чем ближе подвигались гитлеровские полчища к Волге, тем тяжелее становилось у них на душе. Но не теряли они веры в то, что немцев в конце концов погонят обратно. Пусть пройдут не месяцы, а годы, а сыновья все-таки вернутся с победой.
Неблагонадежные, граждане второго разряда… В определенные дни они должны являться в полицейский участок и расписываться в большой книге. Гестапо не спускает с них глаз, шпики кружат возле их домов, стараются подслушать каждое слово, им не доверяют даже в мелочах. Но неблагонадежных так много, что не помогают ни шпики, ни концентрационные лагеря: народ думает свою думу и неутомимо продолжает свою борьбу. Никакой террор, никакие угрозы не в состоянии сломить его упорство. На фабриках ломаются машины, производится брак, а по ночам ни один гитлеровец не чувствует себя спокойно на улице. Стены домов по утрам говорят с прохожими языком правды, и Штиглиц мобилизует стариков и старух, чтобы замазывать лозунги. Люди ходят молчаливые, замкнутые, смех не звучит в порабощенной стране, но под ногами гудит мостовая и в каждом взгляде горит одна мысль, единый возглас раздается из недр земли и из груди угнетенного народа:
— Смерть немецким оккупантам!
Глава пятнадцатая
Три месяца провела Рута Залите в госпитале, в маленьком городке на восточном склоне Урала. До войны городок ничем особенно не был известен, и в газетах редко появлялось его название. В конце 1941 года сюда прибыло несколько эшелонов из Москвы с рабочими и заводским оборудованием, и почти в несколько месяцев на голом месте вырос большой оборонный завод. О тихом городке на Урале мало писали и теперь, но время от времени в центральных газетах появлялись сообщения о заводе, где директором товарищ Скворцов; о героях труда, передовиках и мастерах своего дела, которые работали на этом заводе, рассказывали по радио. Но в городе знали, что говорится это именно о «нашем заводе».
Дважды подряд заводу присуждали переходящее
Несколько самых больших и лучших зданий было оборудовано под госпитали. Вначале странным казалось, что окна по вечерам не затемняются, везде горит электричество, машины едут с включенными фарами, а если в воздухе слышится гул авиационных моторов, то это летят учебные самолеты.
«Какая ты огромная, Россия, — думала Рута, любуясь в окно горной долиной. — Человеку за всю жизнь не исходить тебя, а Гитлер хочет завоевать. Пространство иногда и возможно завоевать, но как подчинить сотни миллионов людей, которые любят свою Родину и свободу сильнее жизни?..»
В середине мая Руте уже разрешили прогулку по госпитальному саду, который выходил на берег горной речки. Вместе с другими девушками она часами просиживала на скамье, смотрела на горы, на быструю, клокочущую на порогах речку; на другом берегу, по горным склонам, чернели дремучие сосновые леса.
— Если бы не война, как хорошо бы пожить в таком месте, — сказала Марина Волкова, высокая смуглая радистка, с которой Рута успела подружиться в госпитале. На Ленинградском фронте Марину ранило в локоть левой руки осколком немецкой мины, и только искусство хирургов спасло ее от увечья. Недавно ей сняли с руки гипс, теперь массажисты заботились о том, чтобы вернуть суставу подвижность.
— Рута, а ты могла бы прожить здесь всю жизнь?
— Здесь очень красиво… Но здесь нет моря.
— В моих родных местах нет ни гор, ни моря, только поля да березовые рощи, — сказала Марина. — Но если бы мне пришлось жить еще где-нибудь, я бы всегда вспоминала эти березы. Знаешь, летним вечером — тихо, стоят они, не шелохнутся, и только вокруг жужжат комары. Правда, смешно, что человеку может нравиться это? Ну что хорошего в этих комарах? Но как представлю эту картину, мне сразу кажется, что я дома. И потом, когда я вспоминаю шалаш из еловых ветвей в прифронтовом лесу, маленький костер… так тепло-тепло на сердце становится и хочется опять туда. Как будто и там твой дом…
— Не говори, Марина, — сказала Рута. — Я как вспомню, тяжело становится. Ужасно хочется обратно к товарищам… в снега и болота. Теперь снег уже сошел, все в лесу зазеленело… Представь себе — густой кустарник, и в нем залегли стрелки, мои дорогие друзья. Немцы их не видят, а приблизиться не смеют — из-за каждого куста летят пули. Марина, ведь мы пойдем на фронт, когда нас выпишут?
— У тебя прямо партизанская душа, Рута, — улыбнулась Марина, — кусты, лес, товарищи-невидимки… Тебе бы партизанкой стать. Это тоже так заманчиво.
— А ты бы хотела?
— Да ничего бы не имела против. Война остается войной. Главное, чтобы всегда лицом к лицу с врагом. Пока война не кончится, я к работе в тылу неспособна.
— А после войны?
— После войны я вернусь в свое село и буду работать учительницей. Я ведь уже целый год преподавала. А ты?
— Мне еще надо искать свое место в жизни.
Майское солнце сияло над горами. Теплый ветерок шевелил листву деревьев, а внизу, над пенистым потоком реки, поднималось облако водяной пыли, в котором играли радуги.