Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
Номер два — Зайцев. Зайцев был заключенный-повар, которого я знал еще по двадцать третьему километру, по Центральной больнице. Сейчас он работал поваром здесь же под моим наблюдением. Ему надо было доказать, взывая к его поварской совести, что из раскладки, которую мы знаем оба, можно получить вчетверо больше блюд, чем выдавалось у нас из-за лености Зайцева. Там не в кражах надзирателей и прочих было дело. Ткачук был человек строгий, не давал спуску ворам, а просто каприз повара ухудшал питание заключенных. Мне удалось убедить Зайцева, пристыдить, Ткачук кое-что ему пообещал, и Зайцев из
Третий — Измайлов. Был вольнонаемный банщик, стирал белье заключенным, и стирал его плохо. Ни в забой, ни на разведку чрезвычайно здорового физически человека выставить было невозможно. Банщик для заключенных получает гроши. Но Измайлов держался за свою работу, не хотел слушать никаких советов, оставалось только снять его с работы. Большой тайны в его поведении не было. Стирая небрежно заключенным, Измайлов отлично стирал всем вольным начальникам вплоть до уполномоченного, получал за все щедрые подарки — и деньги, и продукты, — но Измайлов ведь был вольнонаемный, и я надеялся, что должность заключенного для этой работы мне удастся отстоять.
Четвертый — Лихоносов. Это был заключенный, которого не оказалось на медосмотре в Барагоне, и так как мне надо было уезжать, я решил не задерживать отъезд из-за одного человека и подтвердить старые формулы по личному делу. Но личного дела Лихоносова в УРЧ не оказалось, и так как Лихоносов работал дневальным, мне надлежало вернуться к этой щекотливой теме. Я как-то проездом застал Лихоносова на участке и побеседовал с ним. Это был сильный, упитанный, розовощекий человек лет сорока, с блестящими зубами и густой шапкой седых волос и седой окладистой огромной бородой. Возраст? Личное дело Лихоносова интересовало меня именно с этой стороны.
— Шестьдесят пять.
Лихоносов был возрастной инвалид и по своей инвалидности работал дневальным в конторе. Здесь был явный обман. Передо мной был взрослый, здоровый мужчина, который вполне может работать на общих. Срок у Лихоносова был пятнадцатилетний, а статья не пятьдесят восьмая, а пятьдесят девятая, но тоже — по его собственному ответу.
Пятый — Нишиков. Нишиков был мой санитар в амбулатории, из больных. Такой санитар существует во всех амбулаториях лагерных. Но Нишиков был слишком молод, лет двадцати пяти, слишком краснощек. О нем надо было подумать.
Когда я написал номер шесть, в дверь постучали, и порог моей комнаты в вольном бараке переступил Леонов — номер шесть моего списка. Я поставил около фамилии Леонова вопрос и повернулся к вошедшему.
В руках у Леонова были две половые тряпки и таз. Таз, конечно, не казенного образца, а колымский, искусно сделанный из консервных банок. В бане были тоже такие консервные тазы.
— А как тебя пропустили через вахту в такое время, Леонов?
— Они меня знают, я всегда мыл полы у прежнего фельдшера. Тот был очень чистоплотный человек.
— Ну, я не такой чистоплотный. Мыть сегодня не надо. Иди в лагерь.
— А другим вольным?..
— Тоже не надо. Сами вымоют.
— Я хотел попросить вас, гражданин фельдшер, оставьте меня на этом месте.
— А ты
— Ну, проводили меня кем-то. Я буду мыть полы, чисто будет, полный порядок, я болен, внутри что-то ноет.
— Ты не болен, ты просто обманываешь врачей.
— Гражданин фельдшер, я боюсь забоя, боюсь бригады, боюсь общих работ.
— Ну, всякий боится. Ты вполне здоровый человек.
— Вы ведь не врач.
— Верно, не врач, но — или завтра на общие работы, или я тебя отправлю в управление. Там пусть врачи тебя осматривают.
— Я предупреждаю вас, гражданин фельдшер, я жить не буду, если меня снимут с этой работы. Я буду жаловаться.
— Ну, хватит болтать, иди. Завтра в бригаду. Перестанешь разбрасывать чернуху.
— Я не разбрасываю чернухи.
Леонов бесшумно закрыл дверь. Под окном прошуршали его шаги, а я лег спать.
На разводе Леонова не оказалось, и, по соображениям Ткачука, наверное, Леонов сел на какую-нибудь попутную машину и давно в Адыгалахе, жалуется.
Часов в двенадцать дня бабьего лета Колымы, отметного ослепительными лучами холодного солнца на ярко-голубом небе, в холодном безветренном воздухе, меня позвали в кабинет Ткачука.
— Пойдем-ка акт составим. Заключенный Леонов покончил с собой.
— Где же?
— В бывшей конюшне висит. Я не велел снимать. Послал за уполномоченным. Ну и ты как медик засвидетельствуешь смерть.
В конюшне повеситься было трудно, тесно. Тело Леонова заняло место двух лошадей, единственное возвышение, на которое он привстал, чтобы сбить ногой опору, был банный тазик. Леонов висел уже давно — обозначился рубец на шее. Уполномоченный, тот самый, которому стирал белье вольнонаемный банщик Измайлов, писал: «Страгуляционная борозда проходит…» Ткачук сказал:
— А вот у топографов есть триангуляция. Это не имеет отношения к страгуляции?
— Никакого, — сказал уполномоченный.
И мы все подписали акт. Заключенный Леонов не оставил письма. Труп Леонова увезли, чтобы привязать ему на левую ногу бирку с номером личного дела и зарыть в камни вечной мерзлоты, где покойник будет ждать до Страшного Суда или до любого другого воскресения из мертвых. И я понял внезапно, что мне уже поздно учиться и медицине, и жизни.
1970
Иван Богданов
Иван Богданов, однофамилец начальника района на Черном озере, был белокурым сероглазым красавцем атлетического сложения. Богданов был осужден по статье сто девятой — за служебное преступление — на десять лет, но, хорошо разбираясь в ситуации, понимал что к чему в то время, когда головы косила сталинская коса. Богданов понимал, что только чистый случай сохранил его от смертного клейма пятьдесят восьмой статьи.
Богданов работал у нас в угольной разведке бухгалтером, нарочно бухгалтером из заключенных, на которого можно накричать, которому можно приказать заштопать, залатать плохо поставленный учет утечек, вокруг которых кормилось семейство первого начальника района Парамонова и его ближайшего окружения, попавшего под золотой дождь в виде концентратов, полярных пайков и прочего.