Собрание сочинений. Том 3. Дружба
Шрифт:
— Когда я узнал о смерти Степанова, то чуть не заплакал, — сказал Ваня Коробов, вскидывая через стол на Логунова светлые глаза, обведенные густой тенью. — Хороший он был парень, только не рассчитал немножко. Вижу вчера, неладно у них, а помочь не могу: на нас тоже лезут. Потом не выдержала душа: лежат ребята, а над ними настоящая свистопляска и вот-вот начнут их щелкать подряд. Ну и бросил огневую силу туда. А сами отбивались гранатами да злостью. Такое накопилось у людей, крикни — зубами грызть будут.
«Вот как! — подумал Логунов. — Значит, не в молодости тут дело!
— А как он сегодня сманеврировал! Никто ведь его этому не учил, — продолжал Коробов, будто не замечая напряженного молчания комиссара. — Мгновенная реакция настоящего командира сказалась. А ведь все у него было бы еще впереди.
— Нет, Денис Антонович, не хочу я сейчас ничего, уволь. — Логунов мягко отстранил протянутую ему кружку с чаем и снова склонился над столом.
Пожилая женщина на фото с густой проседью в гладко причесанных волосах оказалась матерью Степанова. Ткачиха-пенсионерка с Глуховской мануфактуры. Два письма от нее. Неровные крупные буквы на серой бумаге, и ошибок порядочно…
«Здравствуй, дорогой сыночек Сережа! — писала мать. — Я вернулась на фабрику. Пока жили вы дома, я, сидя на пенсии, не чувствовала себя конченым человеком. А теперь невмоготу стало за печкой сидеть. Как погиб Васенька, пошла снова к станку. И старухи подружки тоже теперь все работают. Нынче освоили новые сорта военных тканей. Трудно было, но сделали в срок. Тут опять похоронные, одна за другой: убили под Керчью вашу сестрицу Таню, Павлушу убили под Ленинградом. Что я слез пролила — сказать нельзя! На работе креплюсь, виду не показываю, а домой приду — реву, реву. Наревусь, засну и опять на работу. На людях легче».
Логунов тяжело вздохнул и взял второе письмо матери.
«Здравствуй, милый сынок! Очень уж неспокойно у меня на душе. Неужели я и тебя, меньшенького своего, не дождусь? Как трудно мне было после смерти отца растить вас. Ведь остались вы мал мала меньше! Ох, Сереженька! До сих пор мастера в цехе вспоминают тебя. Он, мол, никогда нас не подводил. А я говорю: „И на фронте не подведет. Второй орден и лейтенанта получил“. И ты, сынок, эту славу береги. Она и наша, рабочая слава. Мы тут по двенадцать часов — самое малое — у станков стоим, чтобы вы там были одеты, обуты».
У Логунова запершило в горле. Он отложил письмо, взял чистый листок бумаги.
«Дорогая Катерина Ивановна!
Пишет вам комиссар части, где служил ваш сын Сергей Степанов. Был он у нас на хорошем счету и воевал храбро. Один только раз погорячился, и по его вине произошел срыв…» Тут Логунов почувствовал, как сожмется и без того растерзанное горем сердце матери, и вымарал последние слова.
Не смог он написать и о том, что партийная организация части решила исключить Сергея из партии и предать военному суду.
«Это самое страшное и для него, и для нас с вами», — мысленно произнес он, словно заглянув в исплаканные глаза матери-работницы, и взял другой листок бумаги.
«Был он славным парнем, и
Желаю бодрости и здоровья.
Снова и снова переворачивался щебень на развалинах. Гудение самолетов в небе, затянутом дымом и пылью, заглушалось грохотом рвущихся бомб: фашисты бомбили то тылы дивизии, то площади, прилегающие к переднему краю. Попадало и в окопы: то и дело сваливали бомбу-другую в расположение собственных войск. Комбат Баталов кричал у телефонов так, что у него от надсады побагровел затылок.
— Пойду к бойцам, подбодрю их немножко, — сказал Логунов. — Надо еще проголосовать за прием в партию Оляпкина и Растокина.
Нога у него продолжала болеть, но он нарочно твердо наступал на нее, превозмогая боль. Что значил какой-то подвывих или растяжение связки перед ранами, какие наносились здесь на каждом шагу? Нелепая раздражающая помеха, и только!
Логунов положил в полевую сумку протокол партийного собрания и двинулся к выходу. Казалось, ничего живого уже нет в колышущемся мраке, затемнившем белый день, но в узкой извилистой щели, в боковых нишах ее то и дело серело что-то. Логунов трогал твердую каску, шершавое сукно шинели, запорошенное землей, и тогда снизу выглядывало бледное лицо, сверкали глаза, неясная усмешка кривила пересохший рот.
Если это был коммунист, Логунов спрашивал:
— Ты пулеметчиков коробовской группы Оляпкина и Растокина знаешь? Согласен принять их в партию? Давай пиши! — и, подсаживаясь вплотную, доставал из сумки протокол собрания.
Так шло теперь голосование за прием в ряды коммунистов.
— Притулился? — кричал Платон другому, лежавшему ничком на дне укрытия.
— Да ведь страшно! Прямо беда как страшно! И пулемет берегу, чтобы песок в затвор не попал. — Боец садился, приоткрывал край плащ-палатки, которой обернул ручной пулемет. — Только бы прямого попадания не было, а за свой страх я потом отыграюсь.
Комиссар снова заводил разговор о приеме Оляпкина и Растокина и шел дальше. Трупы убитых загораживали ему путь. Живые курили, прижавшись к стенке под перекрытиями, до смешного слабыми перед той силой, что сотрясала позицию. Многие бойцы, желая отвлечься от тягостного ожидания «быть или не быть», читали письма, разглядывали фотографии, чистили и в десятый раз проверяли оружие.
— Дышите свежим воздухом? Прохлаждаетесь! — шутил Логунов.
— Отдыхаем, товарищ комиссар, — кричали в ответ. — Вроде на курорте. Только выкупаться негде: слышите, как море-то гремит!