Собрание сочинений. том 7.
Шрифт:
Она говорила нежным, кротким голоском, она высмеивала его, по-кошачьи к нему ластясь. А он, взволнованный всей этой сценой, краснел, возвращая ей поцелуи. Тогда она закричала:
— Черт возьми, а ведь я угадала! Сам ведь думал об этом, ждет, когда его супруга подохнет… Нет, это уж слишком, он еще хуже, чем все прочие!
Со «всеми прочими» Мюффа смирился. Теперь все свое достоинство он полагал в том, чтобы остаться в глазах прислуги и друзей дома «барином», тем мужчиной, который платит больше всех и состоит поэтому в официальных любовниках. И он неистовствовал в своей страсти. Нана терпела его только потому, что он платил; ему приходилось покупать втридорога все, вплоть до улыбки, он сам знал, что переплачивает, что его обкрадывают, — но это было подобно недугу, от которого он страдал, — и все же не мог отказаться от этой муки. Теперь, когда он входил в спальню Нана, он довольствовался тем, что открывал на минутку окна, надеясь прогнать запах всех прочих, блондинов и брюнетов,
— Странно, не сходит, да и все тут… А ведь сколько народу бывает…
Нана, получившая добрые известия о Жорже, который жил в Фондете вместе с матерью и находился на пути к выздоровлению, неизменно отвечала:
— Дай срок… Сотрут, не беспокойся.
И впрямь, каждый из ее кавалеров — Фукармон, Штейнер, Ла Фалуаз, Фошри — уносил на своих подошвах частицу этого пятна. Оно привлекало внимание не только Зои, но и Мюффа, и он невольно присматривался к розоватой, бледневшей день ото дня полоске, стараясь угадать, сколько прошлось по ней ног. В тайниках души он побаивался этого пятна, поспешно перешагивал через него, как бы страшась наступить на что-то живое, на распростертое у дверей голое тело.
Но стоило графу очутиться в спальне, как его охватывало хмельное головокружение. Он забывал все: вечно толпившихся здесь мужчин, следы драмы, преграждавшие вход. Порой, выйдя на вольный воздух, он рыдал от стыда и возмущения, клялся никогда больше сюда не возвращаться. Но как только за ним опускалась портьера, все было кончено, он снова был в плену, растворялся в этом тепле, впивал всеми порами аромат духов, мечтая погрузиться в сладостное небытие. Он, ревностный католик, привыкший застывать в экстазе перед богато убранным алтарем, испытывал здесь такие же чувства, какие испытывал коленопреклоненный, самозабвенно молясь под церковным витражом, пьянея от звуков органа и запаха ладана. Власть женщины была сродни ревнивому деспотизму бога-мстителя, он переживал минуты страха и острого, как судорога, наслаждения, за которые расплачивался ужасными часами страданий, когда воображение услужливо рисовало картины адских мук. И даже невнятное бормотание, даже мольбы, даже отчаяние были совсем те же, и особенно — самоуничижение проклятой богом твари, ползающей во прахе и грязи, из коих вышла. Плотские желания, душевные чаяния сливались воедино, и казалось, произрастают они из единого корня жизни, из самых темных глубин естества. Мюффа отдавался на волю любви и веры, этого двойного рычага, управляющего миром, и, вопреки властному голосу рассудка, он, очутившись в спальне Нана, подпадал под власть безумия, трепеща простирался ниц перед всемогуществом пола, так же как обмирал перед непостижимо огромными небесами.
И тут, видя глубину его смирения, Нана, как истый тиран, возликовала. В ней жила инстинктивная потребность все унижать. Ей мало было изничтожить вещь, нужно было сначала еще вывалять ее в грязи. Холеные ее пальчики на всем оставляли гнусные следы, довершая разрушение того, что сами же и ломали. А он, глупец, шел на эту игру, и лишь изредка в голове его проносились смутные воспоминания о святых мучениках, отдававших себя живьем на съедение паразитам и пожиравших собственный кал. Стоило графу очутиться за закрытыми дверями спальни, как Нана устраивала себе пиршество, смакуя зрелище мужской низости. Сначала дело ограничивалось шутками, она награждала его пощечинами, требовала, чтобы он выполнял ее нелепые фантазии, заставляла сюсюкать, повторять вслед за ней какие-то бессмысленные обрывки фраз.
— А ну-ка, повтори: «К черту, петушку на все наплевать!»
И он покорно шепелявил:
— Петушку на все наплевать!
Или затевала игру в медведя, в одной сорочке ползала на четвереньках по ковру, вертелась, набрасывалась на Мюффа с рычанием, словно собиралась разорвать его на куски; а чтобы было еще смешнее, даже покусывала его за икры. Потом, поднявшись, командовала:
— Ну, а теперь ты играй… Пари держу, что тебе так медведя не представить.
— До чего же мы с тобой глупенькие, — говорила она, устав от игры. — Ты, котик, даже представить не можешь, какой ты урод! Вот бы на тебя в Тюильри посмотрели!
Но эти невинные забавы вскоре стали не такими уж невинными. И вовсе не из-за жестокости Нана, ибо, в
— Но! Но!.. Ты теперь лошадь… Ну, скорее, старый одер, пошевеливайся!
В следующий раз он был собакой. Нана бросала в дальний конец спальни раздушенный носовой платочек, а ему полагалось принести его обратно в зубах, передвигаясь на четвереньках.
— Апорт! Цезарь, апорт!.. Ах ты лентяй, ну берегись! Хорошо, Цезарь, отлично!.. А теперь послужи!
И он вошел во вкус всех этих низостей, упивался ролью бессловесной твари. Он сам старался пасть еще ниже, он кричал:
— Бей сильнее… Гав! Гав! Я взбесился, да бей же меня!
Меж тем ювелиры не сдержали слова, кровать была готова лишь к середине января. Мюффа как раз находился в Нормандии, куда отправился продавать жалкие остатки земель; Нана срочно потребовала с него четыре тысячи франков. Он должен был возвратиться только через два дня; но, покончив с делами, ускорил возвращение и, даже не заглянув домой на улицу Миромениль, сразу же отправился на аллею Вийе. Было десять часов утра. Так как у графа имелся ключ от черного входа по улице Кардине, он беспрепятственно проник в дом. Наверху, в гостиной, Зоя, стиравшая пыль с бронзовых статуэток, обомлела, увидев гостя; потом, не зная, как бы его задержать, начала рассказывать бесконечную историю про г-на Вено, который, видно, ужасно расстроен, со вчерашнего дня повсюду ищет графа, даже к ним два раза заходил и умолял ее, Зою, послать г-на Мюффа к нему, если г-н Мюффа сначала появится у мадам. Мюффа слушал, ровно ничего не понимая; потом, заметив волнение горничной, он в приступе ревности, на которую уже не считал себя способным, бросился к дверям спальни, откуда доносился смех. Дверь поддалась, створки распахнулись, а Зоя удалилась, пожав плечами. Ну и ладно! Если мадам совсем с ума сошла, пусть тогда сама и выворачивается как знает.
Зрелище, открывшееся графу, который замешкался на пороге, исторгло из его груди отчаянный крик:
— Боже мой! Боже мой!
Отделанная заново спальня ослепляла истинно королевской роскошью. Словно настоящие звезды, сияли бесчисленные шляпки серебряных гвоздиков среди бархатной обивки цвета чайной розы — такой телесно-розовый оттенок принимают порой небеса мирным летним вечером, когда на светлом еще горизонте зажигается Венера, — а по углам золоченые шнуры, золотые кружева вдоль панелей блестели, словно язычки пламени, и, словно рассыпавшиеся рыжие кудри, прикрывали ослепительную наготу этой комнаты, подчеркивая ее томную блеклость. А прямо напротив стояла новая кровать из золота и серебра, сверкая ювелирной чеканкой, настоящий трон, достаточно просторный, чтобы Нана могла раскинуться здесь в царственной своей наготе, алтарь, византийски пышный, воздвигнутый во славу ее всемогущего пола, и она лежала там сейчас, ничем не прикрытая, как идол, внушающий благоговейный ужас своим бесстыдством. А возле нее, возле этой белоснежной груди, возле этой торжествующей богини, копошилась какая-то мразь, немощная развалина, смехотворная и жалкая, — маркиз де Шуар в одной сорочке.