Собрание сочинений. Том второй
Шрифт:
И голос Вачленяка:
— Я тебе покажу, как выставлять свою кандидатуру, я тебя проучу…
И прочие голоса.
Мышицкие граждане и начальство кинулись на помощь помещику и опрокинули стол, чиновник уездного управления свалился со стула, облился водой из графина и заорал на обеспамятевшего от испуга секретаря:
— Именем закона закрываю собрание! — чем спровоцировал всеобщую свалку вокруг оратора, вокруг мышицкой четверки, вокруг Вачленяка, которого начальство из Мышиц лягало ногами, принуждая отпустить господина кандидата.
Дачицкие в этой суматохе сочли, что Вачленяк действует, как патриот, обороняющий их интересы от чужеземного агрессора, и потому устремились
Они одолели оратора и мышицких чужаков, и те, поспешно усевшись в бричку, помчались прочь, причем изумленный и сбитый с толку пан Котларж стоял столбом и, не ведая, что несет, кричал в негодующую толпу, бегущую за бричкой:
— Уважаемое собрание, принципы эти, исключительные и прекрасные принципы, вдохновили меня до такой степени, что я осмеливаюсь просить вашего доверия…
И вдруг, упав на сиденье, заорал:
— Варвары!
И горько зарыдал, в то время как пан Йозеф Патрный в дверях муниципалитета протягивал бледному Вачленяку правую руку вместе с золотой монетой и говорил:
— Таким вы мне нравитесь, Вачленяк!
И Вачленяк, к которому возвращалось благоразумие, прошептал:
— В башке что-то сдвинулось, пан депутат…
Первое апреля пана Фабианека
Гордиан Матей Фабианек был старым холостяком, а Убальда Енофефа Третерова, его экономка, — старой девой.
Так они и жили в страхе божьем долгие годы, он курил трубку и, где бы ни сидел со своей трубкой, везде сыпал пепел. Она этот пепел самоотверженно собирала и все двадцать пять лет говорила с отчаянием:
— Нет, вы только посмотрите, что он опять вытворяет с этим пеплом! Где сядет, там и выбивает свою трубку!
И все двадцать пять лет пан Гордиан Матей отвечал ей на это:
— Что поделаешь, мадемуазель Енофефа Третерова, меня уже не переделаешь. Все равно господь бог скоро призовет меня к себе, чтобы на небесах вознаградить меня за чистилище в этом доме. И все это из-за вашей трескотни, мадемуазель Убальда!
Но пеплом дело не кончалось. Тут же заводилась целая канитель:
— Уж если вас не отучить пепел сыпать куда попало, что уж тут говорить про ботинки! Ведь когда на улице самая грязь, вы столько ее натащите в кухню, в комнату, не приведи господи! А мне, бедной, только и ходи за вами с совком да щеткой! Прости меня господи, но ведь я, пан Гордиан Матей, порой и проклинать начинаю, грех беру на свою бедную душу, смертный грех, потому что нет-нет, да и вырвется: «Проклятая грязь! Ну неужто он не может вытереть ноги на пороге дома!» Да ведь вы их не вытираете, вы всю слякоть с улицы в дом несете, разве что платком ноги оботрете! А я, несчастная, только и делаю, что платки эти стираю! А когда катаю их у лавочника вместе с бельем, так он мне говорит: «Это ж надо уметь так обращаться с платками, как этот ваш дед! Дождь идет, а он в воротах ботинки платком вытирает!»
— Ну уж если я дед, — восклицал в сердцах пан Гордиан Матей, сплевывая, — то вы — старая баба!
— Господи помилуй! Да я хоть сейчас могу выйти замуж! А вы бы еще посмотрели, как меня муж на руках бы носил!
— Разве что к речке, чтобы вас там утопить! То ли дело я! Иду по улице, а вокруг меня так и вьются девушки да дамочки, стройненькие, пухленькие, тоненькие. И все в один голос: «Ах, какой красивый мужчина!..» Вы не смейтесь, не смейтесь, Енофефа Третерова! На вас-то если кто и оглянется, то только чтобы сказать:
Этого уже ее сердце не выдерживало. Она упирала руки в боки, и пошло-поехало:
— Ах, так я для вас какая-то Тре-тете? За то, что служу вам честно не первый десяток лет, какая-то «старая Убальда, старая Енофефа, пугало»? Все! Утоплюсь! Повешусь! Выброшусь из окна! Ах вы Фабиан, ах вы Матей, ах вы Гордиан бессердечный! Это на вас-то кто-то засматривается? Да ведь вы богохульствуете, спасителя поносите, сами не знаете, что говорите! Это при вашей-то лысине да ногах заплетающихся, с вашими-то привычками плевать куда вздумается, ботинки не чистить да грязь платком вытирать?! Изверг вы! Похуже царя Ирода, что невинных младенцев вифлеемских приказал передушить! И вы еще воображаете, что можете на кого-то произвести впечатление? Что из-за вас какая-нибудь там обезьяна с ума сойдет? Это вам-то бегать за женщинами? Да вы ж до Вацлавской площади не добредете… Да будь у вас хоть восемьдесят аэропланов, вам не подцепить ни одной женщины, разве что какую-нибудь, с позволения сказать, сову, которая ваши денежки по ветру пустит, а вас отправит на Ольшаны!
Девица Убальда начинала горько рыдать, хлопала дверьми и запиралась в кухне.
Пан Гордиан Матей Фабианек обычно глубоко вздохнув, выпивал чего-нибудь (только не воды), прохаживался взад и вперед по комнате, а потом стучал в дверь кухни и плаксивым голосом звал:
— Ах, господи боже мой, милая, золотая мадемуазель Убальда, у меня опять паралич начинается! Ноги стынут, круги перед глазами вертятся — синие, зеленые, красные, желтые, фиолетовые… Я вас прощаю… Я на вас больше не сержусь… бог с вами. Я уж совсем ничего не вижу, в глазах одна чернота, туман и гробы…
Через минуту дверь кухни открывалась и выходила девица Убальда, заплаканная и озабоченная, устраивала пана Фабианека в кресле, зажигала ему трубку, и ссоре был конец.
В остальном жизнь их протекала спокойно. Но вдруг нынче перед первым апреля на пана Фабианека что-то накатило. Девица Убальда с ужасом стала замечать, что пан Фабианек слегка «того».
Уже который день он разговаривал как влюбленный, сидя у раскрытого окна, через которое проникал в квартиру весенний воздух.
Он говорил только о женщинах, и с небывалым воодушевлением. Говорил о созданиях со вздернутыми прелестными головками на чудных шейках, о существах с чистой и белой кожей, с карими глазками, в которых искрится веселость. О созданиях нежных, с высокой грудью и прелестными ножками, о молодых существах, щебечущих весело и без устали. Да! Вот если бы мадемуазель Убальда хоть на что-нибудь годилась, она познакомила бы его с таким кареглазым созданием, ангельски белым, щебечущим и веселым…
Снова и снова твердил он мечтательно, что оно должно быть молоденьким, с алебастровой шейкой, с прелестной головкой и с клювиком, который все время щебетал бы: «Мой золотой Гордиан, Матейчик, Фабианчик!»
Мадемуазель Убальда была в полном отчаянье и, когда в канун первого апреля пан Фабианек снова описывал ей свой идеал, она наконец откликнулась:
— Знаете что, завтра утром я вам точно такую одну доставлю!
Было утро первого апреля. Пан Фабианек нетерпеливо поглядывал на двери. Наконец-то увидит он свой идеал, который он создал в своем воображении и который вот-вот появится у него перед глазами. Он уже слышал шаги в коридоре, и тут… Дверь отворилась, вошла мадемуазель Убальда Енофефа Третерова, на руке у нее была корзинка, из которой виднелась голова, шея, грудка… — прекрасная, белая, живая гусочка, ласково кивающая пану Фабианеку…