Сочинения Александра Пушкина. Статья вторая
Шрифт:
Нашу литературу вообще нельзя обвинить в стоячести и коснелости. В ней всегда было движение вперед, даже в ломоносовский период. Если Херасков и Петров не только не подвинулись перед Ломоносовым, но еще и отстали от него, хотя явились и после, зато какая же чудовищная разница между Ломоносовым и Державиным, между притчами Сумарокова и баснями Хемницера, между комедиями Сумарокова и комедиями Фонвизина, между прозою не только Сумарокова, но и самого Ломоносова, даже какая значительная разница между драматургом Сумароковым и драматургом Княжниным! Карамзинский период ознаменовался несравненно сильнейшим движением) вперед. Мы уже упомянули о Крылове, как о поэте карамзинской эпохи, внесшем в русскую поэзию совершенно новый для нее элемент – народность, которая только проблескивала и промелькивала временами в сочинениях Державина, но в поэзии Крылова явилась главным и преобладающим элементом. Такого великого и самобытного таланта, каков талант Крылова, было бы достаточно для того, чтоб ему самому быть главою и представителем целого периода литературы; но (как мы уже заметили выше) ограниченность рода поэзии, избранного Крыловым, не могла допустить его до подобной роли. Басни Крылова давно уже пережили творения Карамзина; они будут читаться до тех пор, пока русское слово не перестанет быть живою речью живого народа; но, несмотря на то, в истории русской литературы Крылов всегда будет занимать свое место между замечательнейшими деятелями того периода русской литературы, главою и представителем которого был Карамзин. В некотором отношении такова же была в истории русской литературы и роль Жуковского. Таланта Жуковского также стало бы, чтоб явиться главою и представителем целого периода молодой, рождающейся литературы, Жуковский внес новый, живой, может быть, еще более важный элемент в русскую поэзию, чем элемент, внесенный Крыловым; Жуковский проложил себе собственный путь, в котором! не было ему предшественников, муза Жуковского возросла и воспиталась на почве, в то время никому из русских неведомой и недоступной, – и несмотря на то, было бы делом чистого произвола отметить именем Жуковского какой-нибудь из периодов русской литературы и не видеть в нем опять-таки одного из знаменитейших или даже и самого знаменитейшего деятеля в том периоде русской литературы, главою
4
К статье Жуковского о Мадонне Рафаэля Белинский вернется в первой части своего обзора «Взгляд на русскую литературу 1847 года».
5
Временем наибольшего влияния Жуковского в русской литературе являются 1815–1817 гг. Но Жуковский не составил особого периода в русской литературе. Мистико-романтическое направление поэзии Жуковского очень скоро поставило его вне «большой» литературы, Уже в «Руслане и Людмиле» (1820) Пушкин пародировал его «Двенадцать спящих дев». В 1824 году на страницах «Мнемозины» (ч. II) В. Кюхельбекер резко, выступил против «туманной» музы Жуковского.
И однакож необъятно-велико значение этого поэта для русской поэзии и литературы! Имя его давно славно и почтенно; похвалы ему никогда не умолкали. Но, к сожалению, эти похвалы уже лет тридцать пять поются как-то на один голос и состоят из одних и тех же слов, из одних и тех же выражений. А ведь дело критики совсем не в том, чтоб провозгласить писателя великим талантом или гением: это скорее дело общественного мнения, чем критики. Дело критики – привести в сознание путем анализа общественное мнение и показать значение, смысл таланта или гения, определить тот жизненный элемент, который составляет исключительное свойство его произведений и которым он обогатил родную литературу и жизнь своего общества. В «Отечественных записках» впервые было сказано, что заслуга Жуковского состоит в том, что он ввел в русскую поэзию романтизм и что истинным романтиком русским был совсем не Пушкин (как об этом кричали лет двадцать), а Жуковский. Слово истины не падает даром, и наше мнение подхватили некоторые «именные» (в противоположность «безыменным») критики, – те самые, которые право критики основывают не на таланте и чувстве изящного, а по-китайски – на экзаменах и числе и цвете мандаринских шариков. {6} Но сказать даже и от себя (не только повторить чужое мнение), что Жуковский ввел романтизм в русскую поэзию, еще не значит все сказать: должно развить и доказать это положение. И мы теперь очень рады, что, назначив статье о Пушкине столь широкие рамы, можем представить во введении к ней картину исторического развития всей литературы русской, а вместе с тем и привести в исполнение давнишнее желание наше – вполне развить и высказать наш взгляд на поэта, которому мы так много обязаны в деле собственного нашего развития, с мыслию о котором сливается для нас столько прекрасных и живых воспоминаний, – поэзия которого давно срослась с нашим сердцем и к которому теперь мы в то же время чужды всяких восторженных предубеждений… Мы надеемся, что для публики подобная статья, не может не быть интересна, ибо ей дорог предмет ее, – а от кого же услышит она о нем живое, современное слово? Неужели от задорливых педантов, которые кричат только об именности и безыменности, как о праве критиковать, и всякое чужое мнение считают или дерзким, или продажным потому только, что хоть оно и не их мнение, однакож находит себе сочувствие и отзыв в ущерб их педантическим возгласам, всегда подписанным их собственным именем?.. Дожидайтесь от них!..
6
Белинский метит в С.П. Шевырева и его сотрудников по «Москвитянину». Шевырев неоднократно делал заимствования из статей Белинского, хотя и воевал с ним, называя Белинского «безымянным» критиком, так как статьи Белинского в «Отечественных записках» не подписывались.
Батюшков также пользуется на Руси большим и заслуженным вниманием и также ждет себе критической оценки. Имя еда связано с именем Жуковского: они действовали дружно в лучшие годы своей жизни, их разлучила жизнь, но имена их всегда как-то вместе ложатся под перо критика и историка русской литературы. Батюшков имеет важное значение в русской литературе – конечно, не такое, как Жуковский, но тем не менее самобытное. Он явился на поприще несколько позже Жуковского и занимает место в литературе тотчас после него. Поэтому весьма удобно определить его значение (не теряясь в подробностях) в одной статье с Жуковским, что и постараемся мы сделать теперь.
Жуковский ввел в русскую поэзию романтизм. Что же такое романтизм вообще, и романтизм Жуковского в особенности? – Вот вопрос, от решения которого зависит определение значения, какое имеет Жуковский в русской литературе… У нас много говорили, толковали и спорили о романтизме. «Московский телеграф» был журналом, как бы издававшимся для романтизма, а журнал этот существовал с 1825 по 1834 год. {7} Но если толки о романтизме кончились на Руси с «Московским телеграфом», то начались они гораздо раньше, именно в исходе второго десятилетия текущего столетия. Но от всего этого вопрос не уяснился, и романтизм попрежнему остался таинственным и загадочным предметом. Его поняли, как противоположность французскому псевдоклассицизму. Отсюда, естественно, вышла ошибка: как под «классицизмом» разумели известную условную форму искусства, так под «романтизмом» стали разуметь нарушение правил этой условной формы. И потому, кто соблюдал в трагедии знаменитые три единства, героями ее делал только царей и их наперсников, заставляя их говорить напыщенно и важно, тот считался классиком!; кто же, в своей драме, переносил действие из одного места в другое, на нескольких страницах сосредоточивал событие, совершившееся в промежутке не одного десятка лет, число актов своей драмы не хотел ограничивать заветною суммою пяти, а действующими лицами в ней позволял быть людям всякого звания, тот считался ультраромантиком. Взгляд «Телеграфа» на романтизм был именно таков. Лучшим доказательством этого служат теперешние драматические изделия бывшего издателя «Московского телеграфа»: подобно классическим трагедиям доброго старого времени драмы г. Полевого так же точно сколки и рабские копии, только с других образцов, и в них не видно даже таланта подражательности, а видна одна способность передразнивания и смелого заимствования, – между тем как именно передразнивание и заимствование ставил г. Полевой в непростительный грех псевдоклассическим поэтам. Очевидно, что он классицизм и романтизм полагал во внешней форме. Пушкина поэмы, мелкие стихотворения, самая фактура стиха – все было ново и нисколько не походило на образцы существовавшей до него русской поэзии: и за это-то именно г. Полевой вместе с другими провозгласил Пушкина романтиком, нисколько не подозревая романтика в Жуковском.
7
См. примеч. 156.
Действительно,
Романтизм – принадлежность не одного только искусства, не одной только поэзии: его источник в том, в чем источник и искусства, и поэзии, – в жизни. Жизнь там, где человек, а где человек, там и романтизм. {8} В теснейшем и существеннейшем своем значении романтизм есть не что иное, как внутренний мир души человека, сокровенная жизнь его сердца. В груди и сердце человека заключается таинственный источник романтизма; чувство, любовь есть проявление или действие романтизма, и потому почти всякий человек – романтик. Исключение остается только или за эгоистами, которые, кроме себя, никого любить не могут, или за людьми, в которых священное зерно симпатии и антипатии задавлено и заглушено или нравственною неразвитостью, или материальными нуждами бедной и грубой жизни. Вот самое первое, естественное понятие о романтизме.
8
Дальше Белинский развертывает свою оригинальную концепцию романтизма. Исходным ее пунктом является своеобразный «антропологический принцип»: «где человек, там и романтизм». Но сущность человека – источник романтизма – изменялась в ходе истории, поэтому Белинский говорит о конкретных формах романтизма, тесно связанных с историческим развитием понятий о чести, любви и браке у различных народов (античность, средние века, новейшее время). Зарождение новейшего романтизма Белинский связывает с «страшными потрясениями и ударами в конце XVIII в.», то есть с Великой французской революцией и тем переворотом в европейской жизни, который она вызвала. Однако от Белинского ускользает социальная сущность романтизма, и поэтому схема развития романтизма носит еще слишком формально-логический характер. Однако, при всех бросающихся в глаза недостатках, концепция Белинского положила конец релятивистским толкам о романтизме и явилась первой попыткой рассмотрения романтизма в историческом плане как целого комплекса проблем, связанных между собой глубоким внутренним единством.
Законы сердца, как и законы разума, всегда одни и те же, и потому человек по натуре своей всегда был, есть и будет один и тот же. Но как разум, так и сердце живут, а жить – значит развиваться, двигаться вперед: поэтому человек не может одинаково чувствовать и мыслить всю жизнь свою; но его образ чувствования и мышления изменяется сообразно возрастам его жизни: юноша иначе понимает предметы и иначе чувствует, нежели отрок; возмужалый человек много разнится в этом отношении от юноши, старец – от мужа, хотя все они чувствуют одним и тем же сердцем, мыслят одним и тем же разумом. Это различие в характере чувства и мысли вытекает из природы человека и существует для каждого: оно связано с его неизбежным свойством расти, мужать и стареться физически. Но человек имеет не одно только значение существа индивидуального и личного. Кроме того, он еще член общества, гражданин своей земли, принадлежит к великому семейству человеческого рода. Поэтому он – сын времени и воспитанник истории: его образ чувствования и мышления видоизменяется сообразно с общественностью и национальностью, к которым он принадлежит, с историческим состоянием его отечества и всего человеческого рода. Итак, чтоб вернее определить значение романтизма, мы должны указать на его историческое развитие. Романтизм не принадлежит исключительно одной только сфере любви: любовь есть только одно из существенных проявлений романтизма. Сфера его, как мы сказали, – вся внутренняя, задушевная жизнь человека, та таинственная почва души и сердца, откуда подымаются все неопределенные стремления к лучшему и возвышенному, стараясь находить себе удовлетворение в идеалах, творимых фантазиею. Здесь для примера укажем только на то, как проявлялась любовь – по преимуществу романтическое чувство, – в историческом движении человечества.
Восток – колыбель человечества и царство природы. Человек на востоке – сын природы: младенцем лежит он на груди ее и старцем умирает на ее же груди. Восток и теперь остался верен основному закону своей жизни – естественности, близкой к животности. Любовь на востоке навсегда осталась в первом моменте своего проявления: там она всегда выражала и теперь выражает не более, как чувственное, на природе основанное, стремление одного пола к другому. Само собою разумеется, что первый и основной смысл любви заключается в заботливости природы о поддержании и размножении рода человеческого. Но если б в любви людей все ограничивалось только этим расчетом природы, люди не были бы выше животных. Следственно, это чувственное стремление в любви человека одного пола к человеку другого пола есть только один из элементов чувства любви, его первый момент, за которым в развитии следуют высшие, более духовные и нравственные моменты. Востоку суждено было остановиться на первом моменте любви и в нем найти полное осуществление этого чувства. Отсюда вытекает семейственность, как главный и основной элемент жизни восточных народов. Иметь потомство – первая забота и высочайшее блаженство восточного жителя; не иметь детей – это для него знамение небесного проклятия, нравственного отвержения. По закону иудейскому, бесплодные женщины были побиваемы каменьями, как преступницы. Отцы там женили сыновей своих еще отроками; брат должен был жениться на вдове своего брата, чтобы восстановить семя своему брату. Отсюда же выходит и восточная полигамия (многоженство). Гаремы существовали на востоке всегда, и их нельзя считать исключительно принадлежащими исламизму. Обитатель востока смотрит на женщину, как на жену или как на рабыню, но не как на женщину: потому что от женщины мужчина всегда добивается взаимности, как необходимого условия счастливой любви, – от жены или рабы он требует только покорности. Для него – это вещь, очень искусно приноровленная самою природою для его наслаждения, кто же станет церемониться с вещию? Мифы – самое верное свидетельство романтической жизни народов. В мифах востока мы не находим еще ни идеала красоты, ни идеала женщины. Все мифы его по преимуществу выражают одно неутолимое вожделение, – одно чувство: сладострастие, одну идею: вечную производительность природы.
Гораздо выше романтизм греческий. В Греции любовь является уже в высшем моменте своего развития: там она – чувственное стремление, просветленное и одухотворенное идеею красоты. Там уже в самом начале мифического сознания, за явлением Эроса (любви, как общей сущности мировой жизни), тотчас следует рождение Афродиты – красоты женской. Афродита собственно была не богинею любви, но богинею красоты. Когда родилась она из волн морских и вышла на берег, к ней сейчас присоединились любовь и желание. Этот грациозный миф достаточно объясняет собою сущность и характер эллинского понятия об отношениях обоих полов. Грек обожал в женщине красоту, а красота уже порождала любовь и желание; следовательно, любовь и желание были уже результатом красоты. Отсюда понятно, как у такого нравственно-эстетического народа, как греки, могла существовать любовь между мужчинами, освященная мифом Ганимеда, – могла существовать не как крайний разврат чувственности (единственное условие, под которым она могла бы являться в наше время), а как выражение жизни сердца. Примеры такой любви были очень нередки у греков. Вот один из самых поразительных: Павзаний говорит, что он нашел в одном месте статую юноши, названную антэрос (взаимная любовь), и рассказывает услышанную им от жителей того места легенду о происхождении этой статуи. Один юноша, тронутый необыкновенною красотою другого, почувствовал к нему непреодолимо страстное стремление. Встретив в ответ на свое чувство совершенную холодность и напрасно истощив мольбы и стоны к ее побеждению, он бросился в море и погиб в нем. Тогда прекрасный юноша, вдруг проникнутый и пораженный силою возбужденной им страсти, почувствовал к погибшему такое сожаление и такую любовь, что и сам добровольно погиб в волнах того же моря. В честь обоих погибших и была воздвигнута статуя – антэрос.
У греков была не одна Венера, но три: Урания (небесная), Пандемос (обыкновенная) и Апострофия (предохраняющая или отвращающая). Значение первой и второй понятно без объяснений; значение третьей было – предохранять и отвращать людей от гибельных злоупотреблений чувственности. Из этого видно, что нравственное чувство всегда лежало в самой основе национального эллинского духа. Однакож это нисколько не противоречит тому, что преобладающий элемент их любви было неукротимое, страстное стремление, требовавшее или удовлетворения, или гибели. Поэтому они смотрели на Эрота, как на бога страшного и жестокого, для которого было как бы забавою губить людей. Множество трагических легенд любви у греков вполне оправдывает такой взгляд на Эрота – это маленькое крылатое божество с коварною улыбкою на младенческом лице, с гибельным луком в руке и страшным колчаном за плечами. Кому не известно предание о несчастной любви Сафо к Фаону и о скале Левкадской? {9} А сколько легенд о страстной любви между братьями и сестрами, любви, которая оканчивалась или смертью без удовлетворения, или казнью раздраженных богов в случае преступного удовлетворения! Овидий передал потомству ужасную легенду о такой любви дочери к отцу. Старая няня несчастной ввела ее в темноте на ложе отца, упоенного вином и не подозревавшего истины, – и сперва эвмениды, а потом превращение было наказанием богов, постигшим несчастную. Но сколько грации и гуманности в греческой любви, когда она увенчивалась законною взаимностию! Недаром в прелестном мифе Эрота и Психеи греки выразили поэтическую мысль брачного сочетания любви с душою! Павзаний рассказывает о статуе стыдливости трогательную, исполненную души и грации романтическую легенду. Статуя эта изображала девушку, которой преклоненная голова была накрыта покрывалом. Вот смысл этой статуи: когда Одиссей, женившись на Пенелопе, решился возвратиться из Лакедемона в Итаку, Икар, престарелый царь, тесть его, не вынося мысли о разлуке с дочерью, со слезами умолял его остаться. Улисс уже готов был взойти на корабль, – старец пал к его ногам. Тогда Улисс сказал ему, чтобы он спросил свою дочь, кого она выберет между ними – отца или мужа: Пенелопа, не говоря ни слова, накрылась покрывалом, – и старец из этого безмолвного и грациозно женственного ответа понял, что муж для нее дороже отца, хотя страх и нежелание оскорбить чувство родительской любви и сковали уста ее… Это романтизм! В учении вдохновенного философа, божественного Платона, греческое созерцание любви возвышается до небесного просветления, так что ничего не оставляет, в победу над собою, средним векам, этой ультраромантической эпохе…
9
Древнегреческая поэтесса Сафо (VII–VI в. до н. э.) была влюблена в юношу Фаона, но, не встретив с его стороны взаимности, бросилась в море с Левкадской скалы.