Сочинения в 2 т. Том 2
Шрифт:
Алексеев тихонько засмеялся. Встав от стола, он подошел к печке и подложил дров. Он как-то переменился весь.
— Ты, старина, видно, молодость забываешь, — сказал он весело. — Сам ведь сыновнюю кровь просолил! Ну и летает твой Гришка. А моря — широки! Экое время: пять лет! Десять может пройти…
Женщина тихо вздохнула. Она улыбнулась в первый раз. Улыбка ее была печальна. Нет, она хорошо все знала… То, что мне казалось надеждой, было только памятью о сыне. Но память невольно рождает надежду… — и она неистребима вовек. Может быть, одновременно мы подумали об этом. Здесь же, на пороге дома, начинались
Старик поднял голову, словно прислушиваясь к шороху за стеной.
— Это я все знал, дорогой. Знал, что вернется. А старуху так только донимаю. И не хочешь, а скажешь. Трубку вот закурю — Гришка ее сделал. К морю пойду — и он по этой тропке ходил. Как умолчишь? Но старуха у меня — скала. Сердце у нее спрятанное. Так я на ступеньке больше сижу. Камушек где упадет — чую. Времени-то у меня много — сижу, жду.
— Как же ты нас не услышал? — спросил Николай.
— Э, милый!.. Вы только на берег — я уже вас по голосам сосчитал. Только вот Гришки не услышал. Или он в кубрике сидел? Или я… голос запамятовал… Чудно! Вы вот уже подошли, а я все жду, учуять его хочу.
Он достал тряпочку, вытер слезящиеся глаза. Женщина зажгла свечку, поставила ее на стол.
— Вечереет… — сказала она задумчиво.
Из темного угла комнатки выплыла большая белая чайка. Она висела на коротком шнуре. Кривые тонкие крылья, с силой распахнувшиеся к окну, замерли в крайнем напряжении рывка. Всей горенке, стремительному маятнику часов, громкому похрустыванию рассыпанной по полу хвои, была передана их напряженность. В самом деле, здесь не было кого-то. Кто-то должен был сюда притти. Одиночество этих двух стариков помогло этому верить. Но женщина знала правду. Она лгала изо дня в день. Может быть, она снова хотела забыть и верить? Все же это было страшное мужество сердца.
— Постель я вам тут, возле печки, приготовила, — сказала она. — И Григорию тоже…
Мельком, как бы невзначай, она взглянула на Алексеева.
— Боюсь только, что на промысла он подастся. К рыбакам.
Глаза старика открылись еще шире. Они смотрели на пламя свечи. Огонь в них не отражался. В светлых зрачках не было глубины.
Алексеев снова засмеялся. Он словно до сих пор не понял ничего.
— Придет! Не сегодня, так завтра…
— Верно, — подхватил старик. Губы его дернулись, задрожали усы. — Ты, Катерина, не печалься. Ведь больше ждала! Все вы плаксы, бабы… Ступай-ка на маяк! — И торопливо стал шарить по карманам, снова доставая трубку. — Эх, сам пошел бы к берегу. Да ведь не услышит с рейда. Погода шумна… Что ж примолкли, соколы? Дремлете? Ладно, завтра поговорим… Укладывай их, старуха!
— С глазами-то у тебя что, болели? — спросил Николай.
— Этому делу тридцать лет. Был я на «Смелом» кочегаром. Вот, паром прожгло. — Он потрогал рукой веки. — Завидовали мне ребята. Ты теперь, говорили, спасен, Федя. А я все плакал, кричал, своего счастья не понимал. Может, у меня от слез темная вода
Женщина принесла матрац, достала из сундука подушку.
— Счастье… — сказала она, кивнув Алексееву. — У тебя-то вон тоже якорь перечеркнутый.
Алексеев гладил свою волосатую грудь. Синяя татуировка была перечеркнута шрамом. Он все еще улыбался.
— Это хорошо. Якорь мой за грунт зацепился.
— Был у нас на «Смелом» кочегар, Вася Черенок, — вспомнил старик. — До сих пор он мне во снах является «Неспокойно лежать, — говорит, — штормы». Счастье такое, что от команды один я остался… Месяц не прошел, как японец их затопил.
Хозяйка стала одеваться. Она еще подбросила в печку дров, открыла дверку часов, передвинула гири.
— Вы спите, милые… Мне на маяк пора.
Старик торопливо встал.
— Я тоже, Катерина… Спите, соколы. Завтра побалагурим.
Но еще долгое время мы сидели молча у стола.
Ветер шумел за окном. Тонко звенела ель. Доносился глухой гул прибоя.
Ночью шел дождь. Ветер усилился. Птицы кричали за окошком. Где-то далеко выла пароходная сирена.
Море грохотало у самой двери. Сквозь сон я слышал, как дрожали стены избушки.
Я проснулся, когда в комнату ворвался ветер. Сухая хвоя кружилась у печки. Было почти светло; трепеща крыльями, летела чайка.
На пороге распахнутой двери стоял Алексеев. Он был мокрый весь; черными струями вокруг него текла по полу вода.
— Чертовская погода, — сказал он устало, сбрасывая пиджак. — Девять баллов, не меньше…
— Где ты был?
Он захлопнул дверь.
— Старика искал. Весь берег излазил.
Николай быстро поднялся, зачем-то надел кепи.
— Что с ним?
— Ничего. Теперь — в порядке… Вот, помоги сапоги снять.
Он опустился на лавку, тяжело уронив голову.
— На маяк я его отвел. Совсем он, видно, помешался… Бродит по берегу, зовет: «Эй, на шхуне!» Кто услышит?.. Едва довел.
Стуча зубами от озноба, Алексеев подошел к печке. Он почти упал на постель. Я долго стаскивал его мокрые сапоги. Николай старательно укутал его одеялом. С моря долго слышался крик сирены. Камни острова долго отзывались ему. Я выглянул в окно. В густом синем свете маяка всполошенно кружились птицы. Высокие лохматые валы вставали и обрушивались вдалеке. У подножья мыса, у скал, где луч останавливался на секунду, кипела огромная синяя гора пены. Она поднималась выше скалы. Чудилось, берег качается от ударов.
Алексеев сразу уснул. Я долго еще стоял у окна, слушая гул шторма. В краткие минуты затишья в комнате слышался только слабый трепет стекла.
— Сирены, слышишь, кричат? — сказал Николай. — Это краболовы.
Помолчав, он сказал тише:
— Домик невелик, а ведь каждая щепочка в нем тепла. Я даже эти запахи, все эти шумы понимаю. Мышка шуршит… Так вот лежу и слышу… матери своей шаги слышу, право…
Он уже спал, когда, тихонько открыв дверь, в горницу вошла хозяйка. Она постояла у порога, прислушиваясь к нашему дыханию. Потом подошла к столику и зажгла свечу. Шаги ее были бесшумны. Она боялась нас разбудить. Подойдя ближе, она наклонилась и долго смотрела на нас, наверное, не дыша. Сквозь ресницы я видел, как дрожали ее сухие старческие губы. Казалось, она беззвучно плачет над нами и никак не может оторваться, уйти.