Сочинения великих итальянцев XVI века
Шрифт:
и читая его — а я прочел его несколько раз, — я забывал о своих бедствиях и, казалось, переносился к тем заботам, коим посвятил столько времени и впустую истраченных трудов. И хотя я закаялся отныне думать и рассуждать о государственных делах, чему свидетельством служат мой отъезд в деревню[51] и уклонение от всяких бесед, тем не менее, чтобы ответить на Ваши вопросы, я вынужден нарушить свой обет, потому что долг той старинной дружбы, что связывает нас с Вами, для меня выше любых обязательств по отношению к другим людям, особенно памятуя о той чести, которую Вы мне оказываете в конце своего письма и которой я, по правде сказать, слегка возгордился, ведь немалый почет — похвала достохвального мужа. Боюсь, что Вы не найдете в моих высказываниях прежней остроты, чему извинение я вижу в том, что мысленно распростился с подобными делами и, кроме того, не знаком с подробностями сегодняшней политики. Вы понимаете, насколько можно судить вслепую о таких событиях; все, что я скажу, будет основываться на вашем рассуждении или на моих предположениях, и если они окажутся ошибочными, прошу меня простить по вышеуказанной причине.
Вам угодно знать мое мнение о мотивах, побудивших Испанию заключить перемирие с Францией[52], хотя, по-вашему, оно не влечет за собой выгод, с какой стороны ни взглянешь; таким образом, раз поступки короля Вам представляются мудрыми и в то же время он, на наш взгляд, совершил ошибку, Вам остается предположить здесь некий великий замысел, пока непонятный ни Вам, ни кому-либо другому. Поистине, Ваше рассуждение в высшей степени тонкое и разумное, так что добавить к нему, по-моему, нечего. И все-таки, чтобы угодить Вам и не ударить в грязь лицом, я считаю нужным кое-что сказать. На мой взгляд, наибольшие подозрения связаны у Вас с предположением о благоразумии Испанца[53]. По этому поводу замечу, что он всегда казался мне скорее хитрым и удачливым, чем мудрым и осмотрительным. Не стану разбирать все его дела, но его выступление против Франции и Италии, не дожидаясь поддержки Англии и даже без уверенности в этой поддержке, весьма безрассудный для государя поступок, причем мне всегда казалось, несмотря на благополучный исход, что ради этого предприятия он без всякой нужды поставил на карту все свои владения. Я говорю «без нужды», потому что еще за год до этого он мог видеть, как после стольких оскорблений, нанесенных Франции папой, после нападок на ее друзей, после подстрекательства Генуи к восстанию, наконец,
Но оставим это и, сделав короля из мудрого осмотрительным, будем исходить из этого. Итак, опираясь на эту предпосылку, я скажу, что для установления истины мне нужно знать, было ли объявлено перемирие до известия о смерти понтифика и избрания нового или после, потому что это, пожалуй, не одно и то же; но так как я этого не знаю, то буду предполагать, что до этого. И вот, если я спрошу у Вас, что, по Вашему мнению, надлежало предпринять Испании в таком положении, то Вы мне ответите то же, о чем написали в своем письме: то есть, буде представится возможность, помириться с Францией, возвратив ей, для упрочения мира и устранения повода к войне, [Миланское герцогство]. На это я отвечу, что справедливости ради следует заметить, что король выступил против Франции в надежде нанести ей поражение с помощью папы, Англии и императора[58], которые на самом деле не оказали ему ожидаемой поддержки; а ведь от папы он ожидал больших денег; от императора какой-нибудь храброй выходки против французского короля; а от Англичанина[59], молодого, богатого и, разумеется, жаждущего славы, могучего подкрепления, раз уж он собрал войско, так что Франция, стесненная и в Италии, и у себя дома, была бы вынуждена принять его условия; но из всех этих затей ничего не вышло, ибо сначала он получал у папы деньги, хотя и с трудом, в последнее же время тот не только отказал ему, но и строил козни, беспрестанно пытаясь его погубить; император отделался лишь поездкой монсеньора Гуркского, негодованием и проклятиями; английский король прислал людей, неизмеримо худших, чем его собственные, так что не завоюй Испанец Наварру еще до выступления Француза, оба его отряда были бы посрамлены, впрочем, они и так вели себя постыдно, потому что один из них все время укрывался в зарослях Фуентераббья, а другой отступил в Памплону[60] и с трудом оборонял ее. Таким образом, имея стольких друзей, Испанец оказался в трудном положении и, не надеясь на лучшее, мог ежечасно ожидать худшего, ибо все они вели тайные переговоры с Францией, а так как последняя, в свою очередь, успешно несла бремя расходов, пришла к соглашению с венецианцами и могла положиться на швейцарцев, то испанский король почел за лучшее предупредить враждебные действия французского доступным ему способом, вместо того чтобы подвергаться опасности и идти на непомерные для себя затраты, а я знаю, что в Испании, судя по письмам оттуда, нет ни денег, ни возможности их собрать, королевское же войско состоит из одних новобранцев, которые к тому же проявляют непослушание; итак, я полагаю, что король намеревался покончить с войной в Испании и избежать расходов, потому что если бы на этот раз он уступил Памплону, то потерял бы Кастилию наверняка, а ему, разумеется, незачем так рисковать. Что касается обстановки в Италии, то с весьма твердым основанием он мог полагаться разве что на своих людей, но ни на папу, ни на швейцарцев, ни на императора не мог уповать сверх должного, лишь ожидая, что нужда научит папу и других итальянцев поступать правильно; и я думаю, что его соглашение с Францией не стало бы прочнее, отдай он ей герцогство, как, по-вашему, ему следовало поступить — потому что он его не на дороге нашел, да и пользы в том не видно; ведь я думаю, Франция на это не пошла бы, к тому времени она уже договорилась с венецианцами[61] и, не доверяя Испанцу с его армией, решила бы, что тот хочет не столько прийти к соглашению с ней, сколько расстроить ее договор с другими. Что до Испании, для нее такой поступок был бы совершенно бесполезным, ибо могущество Франции в Италии усиливалось независимо от того, каким образом она заполучила бы герцогство. И если для его приобретения было достаточно испанского оружия, то для защиты потребовалось бы свое войско, и немалое, а оно насторожило бы Испанию и итальянцев не меньше, чем если бы прибыло захватить Милан силой; ведь клятвы и обещания в наши дни ничего не стоят. Так что с этой стороны Испания не была бы в. безопасности, с другой же стороны, она шла на верную потерю, потому что мир с Францией мог быть заключен либо с согласия союзников, либо без него; но заручиться таким согласием казалось невозможно ввиду невозможности помирить между собой папу, Францию, венецианцев и императора, следовательно, мир с одобрения союзников был несбыточной мечтой. Итак, оставалось заключить его вопреки их противодействию, но это было к явной невыгоде монарха, ибо он таким образом увеличивал чужое могущество и сближался с королем[62], который при первом же удобном случае с полным основанием вспомнил бы скорее о старых обидах, чем о новых благодеяниях; одновременно он восстанавливал против себя всех правителей в Италии и вне ее, потому что сначала рассорил всех с Францией, а потом бросил бы их и тем нанес великое оскорбление. И потому, заключив этот мир (как, по-вашему, ему следовало поступить), он обеспечивал величие Франции и ненависть союзников к себе, верность же Франции не обеспечивал, а на ней должны были бы покоиться теперь все его расчеты, раз уж он возвеличил ее и унизил других; но мудрые государи никогда, разве что под давлением необходимости, не отдают себя на произвол других. Итак, я заключаю, что самым надежным для себя он посчитал заключить перемирие, ибо с его помощью он указывает соратникам на их ошибку, не вызывая их упреков, и дает время расстроить это перемирие, предлагая его на их одобрение; при этом он устраняет угрозу войны из своих владений, но приводит снова в расстройство и замешательство дела в Италии, где он находит новый повод для беспорядков и камень преткновения; как уже сказано выше, он надеется, что необходимость вразумит каждого и что папе, императору и швейцарцам не по вкусу придется владычество венецианцев и Франции в Италии, поэтому, считает он, если они и не сумеют помешать Франции занять Ломбардию, то по крайней мере помогут ему не пустить французов дальше; а папа и вовсе будет вынужден всецело довериться ему, ведь можно полагать, что с венецианцами и их сторонниками папе не удастся прийти к соглашению относительно Романьи[63]. Таким образом, при перемирии победа Франции представляется сомнительной, нет нужды полагаться на ее обещания, и не надо опасаться измены союзников; потому что император и Англия либо присоединяются к перемирию, либо нет: в первом случае они сочтут его выгодным и безопасным для всех; в противном случае они станут готовиться к войне и собирать большее войско, чем в прошлом году, чтобы во всеоружии выступить против Франции; в обоих случаях это соответствует замыслам Испании. Поэтому я полагаю, что цель короля заключалась именно в этом и что этим перемирием он думает либо заставить императора и Англию вести войну всерьез, либо, опираясь на них, покончить с ней к своей выгоде и не прибегая к оружию. Любое другое решение, то есть продолжение войны или заключение мира вопреки их желанию, таило в себе опасность для него; почему он и выбрал средний путь, который может привести и к войне, и к миру.
Если вы внимательно следили за поступками этого короля, то перемирие не покажется Вам столь уж удивительным. Он достиг теперешнего величия, хотя сперва удача сопутствовала ему мало и редко, и все время ему приходилось покорять новые провинции и неверных подданных. А один из способов удержать вновь приобретенную власть, а также остановить колеблющихся или заронить в них опасения и нерешительность состоит в том, чтобы внушать большие ожидания и подогревать в людях любопытство к исходу новых предприятий и затей. Испанский король отлично знает и использует это средство, как можно судить по войне в Гренаде[64], набегам на Африку[65], вторжению в королевство[66] и прочим его поступкам, в которых он не видит самоцели, потому что его цель не в том, чтобы одержать ту или иную победу или сделать то или иное приобретение, а в том, чтобы еще выше подняться в глазах своих народов и благодаря многообразию начинаний держать их в постоянном ожидании; поэтому он принимается за множество дел и завершает их по подсказке судьбы и по велению необходимости; до сей поры удача и сила духа не изменяли ему. Мое мнение подтверждается разделом королевства Неаполитанского между ним и Францией[67], который должен был неминуемо привести к войне против нее с весьма сомнительным для короля исходом; он же не мог знать, что разобьет французов в Апулии, Калабрии и при Гарильяно. Но он довольствовался для затравки тем, что об этом заговорили, и понадеялся как-нибудь управиться с помощью везения или обмана — так оно и случилось. Подобным образом он всегда поступал и будет поступать, в чем можно будет убедиться в результате всех этих интриг.
Все мое рассуждение строилось на предположении, что папа Юлий был еще жив, но если бы король узнал о смерти папы и об избрании нового, он поступил бы точно так же, ибо если Юлию он не мог доверять вследствие его непостоянного, отчаянного, необузданного и прижимистого нрава, то теперешнему папе он не может доверять в силу ума последнего[68]. И если у Испанца есть толика благоразумия, он не станет рассчитывать на некоторые благодеяния, оказанные тому еще в бытность его в низшем ранге, или на былые связи,
Письмо к Франческо Веттори от 26 августа 1513 года
Господин посол.
Ваше письмо от 20 числа устрашило меня, ибо его построение, многообразие доводов и прочие качества так действуют на воображение, что я поначалу впал в замешательство и растерянность; и если бы при вторичном прочтении слегка не оправился, то, верно, был бы неспособен отвечать или написал бы о чем-нибудь другом. Но привыкая к нему, я уподобился Лисе, которая впервые увидела Льва и чуть не умерла от страха; на другой раз она остановилась поблизости, а на третий завела с ним разговор — так и я, в общении с Вашим письмом набравшись храбрости, отвечаю Вам.
Касательно положения дел в мире я прихожу к выводу, что нами управляют несколько государей, имеющих следующие врожденные и благоприобретенные качества: папа у нас умный, и поэтому он тяжел на подъем и осторожен; император непостоянен и изменчив; французский король спесив и робок; испанский король — скупец и скряга; английский король богат, жестокосерд и устремлен к славе; швейцарцы свирепы, победоносны и дерзки; мы здесь, в Италии, бедны, тщеславны и малодушны; что до прочих королей, я их не знаю. Таким образом, соразмеряя эти качества с делами, кои сейчас замышляются, нужно согласиться с братом, который повторял: «Мир, мир, а мира не будет»[69], и я вижу, что любой мир трудно будет заключить — что Ваш, что мой. Если Вам угодно считать, что мой труднее, я согласен, но хочу, чтобы вы терпеливо выслушали мое мнение о тех пунктах, где я подозреваю у Вас ошибки, и о тех, где мне кажется, что вы наверняка ошибаетесь. Подозреваю я следующее: что Вы слишком рано посчитали французского короля ничтожеством, а английского короля великим монархом. Мне кажется несуразным, чтобы у Француза не набралось больше десяти тысяч пехоты, потому что в своей стране, даже без помощи немцев, он может набрать немало таких, которые если и уступят немцам, то не англичанам. Я вынужден так заключить, видя, что английский король со всем его неистовством, со всем его войском, со всей жаждой расколошматить, как говорят сиенцы, Француза, не взял еще Теруана, замка вроде Эмполи[70], берущегося с первого приступа, пока люди еще не остыли. Этого для меня достаточно, чтобы не бояться особенно Англии и не слишком принижать Францию. Я думаю, что медлительность французского короля намеренная и объясняется не робостью, а надеждой, что Англичанин не сумеет закрепиться на его территории и с приближением зимы будет вынужден вернуться на свой остров или, оставшись во Франции, подвергнуться риску, ибо тамошние места болотистые и лишены растительности, так что его войско уже сейчас, наверное, терпит большие неудобства; поэтому я и считал, что папе и Испании не составит труда повлиять на Англию. Мое мнение, кроме того, подтверждается и нежеланием Франции отказаться от Собора[71], ведь если бы французский король был в стесненных обстоятельствах, он дорожил бы всякой поддержкой и старался бы ни с кем не ссориться.
Что Англичанин платит швейцарцам, я готов поверить, но удивительно, если он делает это через императора, ведь, по-моему, тот предпочел бы дать денег своим, а не швейцарцам. У меня в голове не укладывается, как это император проявляет такую неосмотрительность, а вся остальная Германия такую беспечность, что позволяют так возвыситься швейцарцам.
Но если на деле так оно и есть, то я уже не берусь дальше рассуждать, потому что это противно всякому человеческому разумению. Не пойму тоже, каким образом могло случиться, что у швейцарцев была возможность занять Миланский замок, но они этого якобы не захотели, ибо, на мой взгляд, получив его, они достигают своей цели, и им следовало так и поступить вместо того, чтобы идти завоевывать Бургундию для императора. Отсюда я заключаю, что вы совершенно ошибочно полагаете, будто швейцарцы внушают опасения в большей или меньшей степени. Я-то думаю, что их следует опасаться чрезвычайно; Каза[72] — свидетель, как и многие мои друзья, с которыми я обычно беседую о политике, что я никогда не переоценивал венецианцев, даже во времена их высшего могущества, ибо для меня великое чудо состояло не в том, что они завоевали и удерживали обширные владения, а в том, что они не лишились их. Притом их крушение было еще слишком почетным, ибо французский король поступил так, как на его месте поступил бы какой-нибудь герцог Валентино[73] или другой удачливый кондотьер, возвысившийся в Италии и собравший пятнадцатитысячное войско. Я исходил из того, что у венецианцев не было собственных солдат и полководцев. И по той же причине, по которой я не боялся их, я и боюсь теперь швейцарцев. Не знаю, что там пишет Аристотель о расколе республик[74], но я хорошо знаю, что может быть, бывает и было по логике вещей, помню, я читал, что лукумоны61 владели всей Италией вплоть до Альп, пока не были изгнаны из Ломбардии галлами[75]. Если не возвысились этолийцы и ахейцы[76], то это произошло не по их вине, а в силу временных обстоятельств, ибо над ними постоянно висела сперва угроза со стороны царя Македонии, своим могуществом преграждавшего им дорогу, а затем со стороны римлян; так что им помешала выступить на сцену сторонняя сила, а не недостаток храбрости. Ба! им не нужны подданные, потому что они не видят в том пользы; сейчас они так говорят, потому что пока ее не видят; но, как я уже говорил Вам по другому поводу, события развиваются постепенно, и часто необходимость побуждает людей к тому, чего они делать не собирались, а в обычае народов — не спешить. На сегодняшний день их данниками в Италии уже являются герцог Миланский и папа; и эти поступления они занесли в приход, так что не захотят их лишиться, а когда наступит время и один из источников иссякнет, они сочтут это за бунт и вмешаются, одержав же верх, пожелают обеспечить себя на будущее и для того наложат на покоренных еще кое-какие стеснения, так понемногу дело и пойдет. Не стоит полагаться также и на то оружие, которое, как Вы говорите, в один прекрасный день окажется полезным для Италии, — это невозможно. Во-первых, у итальянцев слишком много вождей и они разъединены, и не видно, кто мог бы их возглавить и объединить; во-вторых, это невозможно из-за швейцарцев. Вам следует понять, что наилучшее войско — это войско вооруженного народа, и противостоять ему может только подобное же. Припомните воинства, покрывшие себя славой: вы найдете римлян, лакедемонян, афинян, этолийцев, ахейцев, орды заальпийцев и увидите, что великие подвиги совершали те, кто вооружил свои народы, как Нин[77] ассирийцев, Кир[78] персов, Александр македонцев[79]. Единственный пример, когда великие дела творили разношерстные армии, это пример Ганнибала и Пирра[80]. Причина тому — необычайная доблесть вождей, обладавшая такой силой воздействия, что она так же воодушевляла и дисциплинировала эти смешанные войска, как бывает с народными ополчениями. Если Вы рассмотрите поражения Франции и ее победы, то увидите, что она брала верх в сражениях с итальянцами и испанцами, чьи войска подобны ее собственным. Но теперь, когда она имеет дело с вооруженными народами, каковы швейцарцы и англичане, она проиграла и, боюсь, будет проигрывать и впредь. Для людей понимающих поражение французского короля было заранее предрешено, раз он не захотел иметь собственных солдат и разоружил свой народ, а это противоречит всем поступкам и обычаям, бывшим в заводе у благоразумных и великих по общему мнению людей. Впрочем, этот недостаток не был присущ пришлым правлениям, а только начиная с короля Людовика[81] и поныне. Так что не надейтесь на итальянское оружие, будь оно однородным, как у [швейцарцев], или будь оно сборным и равноценным их войску. Что до расколов или разногласий, о которых Вы упоминаете, не думайте, что из них выйдет что-нибудь путное, пока у швейцарцев соблюдаются законы, а законы, надо полагать, некоторое время будут соблюдаться. Там не может быть вождей, имеющих сторонников, им неоткуда взяться, а вожди без сторонников легко укрощаются и немногого стоят. Если там кого-то казнили, это, видимо, какие-то пособники французов, пожелавшие выступить в их пользу в учреждениях власти или иным способом и обнаруженные; расправа с ними для государства не представляет большей опасности, чем когда здесь повесят изрядное число повинных в разбое. Я не думаю, чтобы швейцарцы основали империю, как у римлян, но они, пожалуй, могут стать вершителями судеб Италии в силу своего соседства и царящих в ней смут и раздоров; и так как меня это пугает, я желал бы им помешать, но если сил Франции на это недостанет, другого средства я не вижу и посему начну теперь же оплакивать вместе с Вами нашу погибель и рабство, которые наступят, может быть, не сегодня и не завтра, но во всяком случае в наши дни; этим Италия будет обязана папе Юлию и тем, кто ничего не предпринимает, если еще можно что-то предпринять для ее спасения.
26 августа 1513.
Никколо Макиавелли, во Флоренции
Письмо к Франческо Веттори от 10 декабря 1513 года
Светлейшему флорентийскому послу у верховного понтифика и своему благодетелю, Франческо Веттори, в Рим.
Светлейший посол. «Божья благодать ко времени приходит».[82] Говорю так, потому что мне казалось, что я если не потерял совсем, то утратил Вашу благосклонность, ведь Вы мне не писали довольно давно, и я недоумевал относительно причины этого. Все, что приходило мне в голову, не заслуживало внимания, я мог разве что предположить, не воздерживаетесь ли Вы от переписки со мной, получив известие, что я плохо распоряжаюсь Вашими письмами; но я помню, что за вычетом Филиппо[83] и Паголо[84] никому их не показывал. Наконец, ко мне пришло от Вас письмо за 23 число прошлого месяца, из которого я, к своему удовлетворению, вижу, сколь спокойно и размеренно Вы исполняете обязанности своей службы[85], и я призываю Вас продолжать в том же духе, ибо кто забывает о своей выгоде ради выгоды другого, тот и свое потеряет, и от других благодарности не дождется. А поскольку судьба любит распоряжаться по-всякому, нужно положиться на нее, не тревожиться и не искушать ее, в ожидании того времени, когда она и людям даст возможность действовать; тогда-то и Вам придется потрудиться и во все вникать, а мне распроститься с деревней и сказать: вот он я. Поэтому, желая оказать Вам равную услугу, я могу только описать в этом письме собственный образ жизни, и если Вы пожелаете обменять его на Ваш, охотно соглашусь.
Я сижу в деревне и со времени последних происшествий[86] не провел во Флоренции полным счетом и двадцати дней. До сих пор занимался собственноручной ловлей дроздов. Поднявшись до света, я намазывал ловушки клеем, затем обходил их, нагруженный связкой клеток, как Гета[87], когда он возвращался из порта с книгами Амфитриона[88], и собирал от двух до шести дроздов. Так я провел весь сентябрь, а затем, к своему неудовольствию, лишился этого развлечения, хотя оно чересчур ничтожно и непривычно; и теперь расскажу, как я живу. Встаю я с солнцем и иду в лес, который распорядился вырубить; здесь в течение двух часов осматриваю, что сделано накануне, и беседую с дровосеками, у которых всегда в запасе какая-нибудь размолвка между собой или с соседями. Я мог бы рассказать массу любопытных вещей, которые случились у меня из-за этих дров с Фрозино да Панцано и с другими. Фрозино, например, не говоря мне ни слова, забрал несколько поленниц, а расплачиваясь, хотел удержать с меня десять лир, которые он, по его словам, четыре года назад выиграл в крикку[89] в доме Антонио Гвиччардини[90]. Меня это порядком взбесило, и я собирался обвинить возчика, приехавшего за дровами, в воровстве; однако вмешался Джованни Макиавелли[91] и помирил нас. Когда разразилась известная буря[92], Баттиста Гвиччардини[93], Филиппо Джинори[94], Томмазо дель Бене[95] и еще кое-кто из горожан пожелали взять по одной поленнице. Я пообещал всем и одну отправил Томмазо, но до Флоренции дошла лишь половина, потому что ее составлением занимались он сам, жена, прислуга и дети, так что все это напоминало Габурру, когда он по четвергам вместе с подручными расправляется с быком. Тогда, размыслив, на ком можно заработать, я сказал остальным, что дров больше нет; причем все огорчились, особенно Баттиста, который причислил это к прочим последствиям поражения при Прато[96].