Содом тех лет
Шрифт:
Но хоть мы пришли без предварительной договоренности, Борис Леонидович сам вышел к нам и с любезной улыбкой собственноручно отворил ворота.
«Наконец-то пришли, – сказал он приветливо. – Заходите, я давно вас жду».
И отступил в сторону, давая нам дорогу. Нам бы следовало удивиться, но мы почему-то приняли его любезность, как должное. К этому располагало все – и поспешность, с которой поэт вышел нам навстречу, и исходящее от него серебристо-голубое свечение на фоне голубого весеннего неба. На нем была голубая куртка, и седые волосы бросали такой голубоватый отблик на его
С тех пор я много раз видела фотографии Пастернака и выучила наизусть фразу, что он похож одновременно на араба и на его коня, но ничто не смогло меня переубедить – мне удалось ухватить момент, когда глаза у него были голубые. И пускай никто больше этого не видел – тем хуже для них! Я видела и я знаю правду.
Голубой призрак вел нас к дому по выложенной камнем дорожке. Откуда-то из-за деревьев вывернулись две огромных немецких овчарки, молча вцепились мертвой хваткой в Сашины брюки, – каждая с одной стороны, – и повисли на нем, чуть отталкиваясь на ходу задними ногами. Я испуганно вскрикнула, на что шедший впереди Пастернак, не поворачивая головы, сказал небрежно:
«Что, собаки пристают? – Он, разумеется, отлично знал их повадки. – Не обращайте на них внимания, они безобидные».
Глядя на двух могучих зверей, волочащихся за Сашей по камням дорожки, я бы ни за что не назвала их безобидными. Но делать было нечего, нужно было терпеть – нам была оказана такая честь! Сам Борис Пастернак без всякой нашей просьбы вел нас к своему дому.
Дружной компанией – три человека и две собаки – мы взошли на террасу и послушно сели: мы в предложенные нам плетеные кресла, собаки, разомкнув челюсти, но не спуская с Саши глаз, на полу у его ног. В горле у них клокотала с трудом сдерживаемая ярость, которая вырвалась наружу обильным потоком слюны, блестящей лужей расползающейся по каменному полу террасы.
«Ну, – нетерпеливо воскликнул поэт, пожирая глазами Сашин рюкзак, – скорей показывайте, что вы принесли!»
Саша снял рюкзак и начал озадаченно распускать завязки, не слишком уверенный, что он знает, о чем идет речь.
«Ну, скорей же, скорей! – подбадривал его Борис Леонидович. – Я с утра вас жду!»
Не зная точно, что именно он ищет, Саша, наконец, разобрался с завязками и вынул из глубины рюкзака пакет с бутербродами, а затем, после короткого раздумья, тетрадку моих стихов.
«Вот, – начал он нетвердым голосом, – Нелины стихи…»
«Стихи? – голубые брови классика взлетели вверх. – При чем тут стихи? А где же магнитофон?»
Тут уж пришла очередь удивляться нам:
«Какой магнитофон?» – осторожно поинтересовался Саша, и зачем-то вытащил из рюкзака наши куртки, наверно, чтобы показать, что никакого магнитофона там нет.
«Так вы не принесли мне магнитофон? – разочарованно протянул Пастернак. – Зачем же вы пришли?»
Чуткие собаки немедленно просекли перемену в настроении хозяина – они дружно поднялись с пола и позволили клокочущему внутри рычанию вырваться наружу, хоть и не в полную силу, но достаточно угрожающе. Саша подавлено молчал, чувствуя свою вину за не доставленный во время магнитофон, так что пришло время выступить мне. Я вдохнула воздух поглубже:
«Борис
При звуке моего срывающегося от волнения голоса классик изволил, наконец, заметить и меня – до сих пор он обращался только к Саше, завороженный, видимо, его рюкзаком, в котором предполагался долгожданный магнитофон. Он повернул в мою сторону пронзительно-голубой взгляд, – ну, чего там еще?
В горле у меня немедленно пересохло, но все же мне удалось кое-как привести в действие непослушные голосовые связки:
«Мы… я… так вас любим… я преклоняюсь… я знаю наизусть почти все ваши стихи…»
И окончательно потерявшись, выпалила: «Хотите, почитаю?»
Он склонил к плечу голову, осененную голубым ореолом коротко стриженых волос:
«Мои стихи – мне? Зачем?»
Я, собственно, тоже не знала, зачем. Я громко проглотила комок застрявшей в горле слюны и отчаянным голосом предложила:
«А можно, я почитаю вам свои стихи?»
От этого предложения классик пришел в настоящий ужас:
«Нет, нет! Я никогда не слушаю чужие стихи! И не читаю! Это мешало бы мне писать!»
Саша уже пришел в себя – он собрал наши разбросанные по столу вещи и сунул их обратно в рюкзак.
«Так мы пойдем, – сказал он, поднимаясь, собаки угрожающе двинулись на него. – Простите за магнитофон».
«Погодите! Посидите еще минуточку, – замахал руками Пастернак. – Все равно этих, с магнитофоном, пока нет. И придется их ждать. А я очень не люблю ждать в одиночестве».
Саша послушно опустился в кресло и классик заговорил – было не совсем ясно, к кому он обращается, к нам или в пространство.
«Магнитофон мне необходим, потому что я сейчас пишу автобиографию, а не стихи. И когда я обдумываю свою жизнь, в голову приходят разные мысли, которые не так-то просто сформулировать сходу. О моих взглядах и воззрениях – как они формировались и менялись… Если бы я их и записывал на магнитофон, а потом прослушивал, многое стало бы ясней. А эти, с магнитофоном, все не идут и не идут».
Тут он окончательно затосковал, и мы поняли, что пора убираться прочь. Мы опять прошли по дорожке тем же порядком – Пастернак впереди, за ним – я, за мной – Саша, за Сашей – висящие на его брюках безобидные собачки, каждая размером с корову.
Ворота за нами закрылись, и больше я его никогда не видела – я хочу сказать, не видела живым. Потому что в следующий раз я увидела его в гробу. Ничего голубого в нем уже не было, глаза были закрыты, ореол погас. Собаки куда-то исчезли, и вокруг ворот клокотал огромный поток тех, кто пришел проводить его в последний путь.
Боюсь, что сегодня уже немногие помнят, что в газетах того времени не писали о болезни опального автора «Доктора Живаго», лауреата враждебной тогдашним властям Нобелевской премии, Бориса Пастернака. Как не сообщали о его смерти и о дате похорон. Я узнала сперва о его болезни, а через несколько дней и о смерти от своей сокурсницы Ирочки Емельяновой, дочери Ольги Ивинской, многолетней возлюбленной поэта, которой он посвятил знаменитые строки: