Содом тех лет
Шрифт:
«Все, влитое в меня с отроческих лет, плескалось во мне, как помои, переполнило чрево и душу и просилось вон – оставалось прибегнуть к самому проверенному из средств: изблевать это посредством двух пальцев. Одним из этих пальцев стал Новый Завет, другим – российская поэзия от Гаврилы Державина до Марины (пишущей «Беда» с большой буквы). Мне стало легче».
В зените запоя голос у Вени был бархатно-переливчатый баритон с ласкающими слух басовыми полутонами, и мысли его текли в сторону лучшего:
«Люди, почему вы не следуете нежным идеям? – спросил он и сам себе ответил. – Ведь нежная идея переживет железные идеи. Порвутся рельсы. Сломаются машины. А что человеку плачется
И заплакал при мысли, что его разлука с возлюбленной из Петушков обещает быть вечной, ибо становилось ясно, что он никогда не преодолеет бесконечной дороги на Курский вокзал. А поплакав, выпил еще и еще.
Все остальные, включая орла Борю и мракобеса Розанова, пили сдержанно, однако сертификатные бутылки быстро пустели – Вене эти спиртные реки были по колено. К закуске он при этом не прикоснулся. А закуска была неплохая – она тоже осталась от проводов, но не так обильно, как выпивка, потому что сионистские гости, джины-водки чуть пригубляя, в еде себе не отказывали. Выпив многократно и ни разу не закусив, Веня «много еще говорил, но уже не так хорошо и не так охотно. И зыбко, как утренний туман, приподнимался» из-за стола и все чаще и чаще ходил в туалет. И голос у него стал надтреснутый тенор с отдельными несинхронными баритональными вкраплениями, и темы пошли какие-то невеселые:
«Плевать на Миклухо-Маклая, который сказал, что если ты чего не сделаешь до тридцати, то после тридцати ты уже не сделаешь ничего. Ну что, допустим, сделал в мои годы император Нерон? Он не сделал еще ничего – не изнасиловал ни одной из своих племянниц, не поджигал Рима с четырех сторон и еще не задушил свою маму атласной подушкой. Вот и у меня – тоже все впереди».
Верил ли он, что все красочное у него еще впереди, или просто духарился, не знаю, хотя малопьющий Розанов веру эту в нем поощрял:
«Много ли ты прожил, приятель? Совсем ничтожный срок, а ведь со времени Распятия прошло всего восемьдесят таких промежутков. Все было недавно. И оставь свои выспренности, все еще только начинается».
Так что временами – между второй рюмкой и, скажем, двадцатой – Веня надеялся, что и впрямь все только начинается. Но к полуночи, после двадцатой и далее, Веня усомнился, что ему удастся задушить свою маму атласной подушкой – ведь для этого надо было хоть раз при жизни мамы доехать до Петушков, а для этого надо было добраться до Курского вокзала, что давно уже было признано невыполнимой задачей.
Поближе к полночи сломленный сомнениями Веня рухнул на пол нашей малометражной кухни по дороге из туалета к столу, чудом не раскроив себе голову об угол дубового буфета. Черносотенец Розанов не выдержал вида золотых Вениных кудрей, разметавшихся по затоптанному множеством сионистских ботинок линолеуму – он вскрикнул по-петушиному и исчез бесследно. Даже стул его сам собой придвинулся к столу, будто там весь вечер никто не сидел.
Зато орел Боря не был ни потрясен, ни шокирован – как видно, он к подобным происшествиям привык. Он попросил разрешения оставить Веню на ночь у нас и деловито помог перенести с пола на диван длинное Венино тело, которое от этого перемещения слегка ожило и приобрело способность, нетвердо перебирая ногами, двигаться в сторону комнаты сына, где я постелила ему постель. Боря довел Веню до расстеленной кровати, помог ему стянуть ботинки и быстро ушел, опасаясь опоздать на метро.
Прошло минут двадцать, пока мы прощались с Борей и убирали посуду. По дороге в спальню я заглянула в комнату сына и обнаружила, что кровать пуста – Веня куда-то исчез. Слегка испуганная его
Нам пришлось провести ночь на узкой кровати сына, так что мы проснулись довольно рано. Веня все еще спал. Потом пришел Боря и громко заспорил с Сашей о роли евреев в судьбе России, а я стала накрывать стол к завтраку. Далекие предки орла-Бори несомненно спустились в русские степи с каких-то снежных гор, то ли с Кавказа, то ли с Памира – только там носят такие огненные карие глаза под такими черными дугами бровей. Но Боря об этом не задумывался – он считал себя русским, и все пытался найти высший смысл в горькой доле своего народа.
«Евреи доказали свою избранность веками страданий, а мы за что страдаем? Может, и мы Ему небезразличны? Может, и нас Он избрал для какой-то высшей цели?»
Разбуженный шумом, в дверях кухни появился нечесаный, но все равно красивый Веня, и все сели к столу. Веня глянул с отвращением на желтые глазки яичницы, и тускло поинтересовался, найдется ли чем опохмелиться. Саша торопливо поставил на стол жалкие остатки вчерашнего гулянья: только в двух-трех бутылках что-то плескалось на самом донышке.
«Это все?» – разочарованно спросил Веня, безжалостно сливая все остатки в один стакан, и самоотверженно предложил Саше половину полученной в результате серо-буро-малиновой смеси, от которой Саша самоотверженно отказался.
«Как же ты без опохмелки?» – пожалел его Веня и залпом опорожнил стакан до дна.
«А мне не надо», – прозаически объяснил Саша свою самоотверженность.
«Счастливый ты человек, если тебе с утра опохмелиться не обязательно», – позавидовал Веня лицемерно, потому что созвездия всегда были благосклонны к нему после первой опохмелки. В крови у него уже опять закружились молекулы алкоголя, придавая мыслям его блеск, а голосу – бархатную музыкальность. Он с нежностью расправил смятые с вечера странички своего эссе, и его «вырвало целым шквалом черных и дураковатых фраз»:
«Мы живем скоротечно и глупо, они живут долго и умно. Не успев родиться, мы уже издыхаем. А они, мерзавцы, долголетни и пребудут вовеки. Жид почему-то вечен. Кащей почему-то бессмертен».
Я так и не поняла, кто это они, но не успела спросить, потому что вчерашний стул Розанова начал медленно отодвигаться от стола, словно давая место гостю, но никто пока не появился. А Веня продолжал, увлеченный собственным красноречием:
«Всякая их идея – непреходяща, им должно расти, а нам – умаляться. Прометей не для нас, паразитов, украл огонь с Олимпа, он украл для них, мерзавцев… Они лишили меня вдоха и выдоха, я жду от них сказочных зверств и сказочного хамства. И когда начнется, я сразу без раздумий уйду… чтобы не видеть безумия сынов человеческих…»
Голос Розанова подхватил Венину речь на полуслове:
«Что же я скажу Богу о том, что он послал меня увидеть? Скажу ли, что мир, им сотворенный, прекрасен? Нет!»
Василий Розанов опять сидел с нами за столом. Только теперь я обратила внимание на его исключительное безобразие. Перехватив мой взгляд, он выкрикнул вызывающе:
«С выпученными глазами и облизывающийся – вот я! Некрасиво? Что делать».
Делать и впрямь было нечего – Вене общество Розанова было явно приятно, так что мне как хозяйке пришлось приветствовать его любезной улыбкой. Впрочем, он застольной беседы не нарушал – был дерзок и неглуп, хоть порой чрезмерно парадоксален. Но что ему, бедняге, при такой внешности еще оставалось? Пока Веня сосредоточился на вытряхивании последних капель из пустых бутылок, Розанов пустился в философию: