Соколы
Шрифт:
В те 70-е годы в патриотическом авангарде шла поэзия, как жанр «быстрого реагирования». И в этом отношении в то время пик популярности принадлежал Владимиру Фирсову. Это был расцвет таланта «раннего Фирсова». Его боевые, острые стихи заучивали наизусть, читали в патриотических гостиных и на встречах с читателями. Он срывал маски с безродных мальчиков:
Эка правдолюбцами рядятся.На поклон идут к врагам страны.Власовцы духовные плодятся:Мужики об этом знать должны.Зимними вьюжными вечерами он вдруг появлялся у меня на даче в сопровождении сибирских лаек, смахивал
— Послушай, Михалыч, я тут налудил стихарь, — и начинал читать стихотворение «Память юности», где есть и такие строки:
Сегодня враги не звереютИ, кажется, не угрожают.Они — за дискуссии, споры,И часто себя утешают:С детьми, мол, мы справимся скоро,Вот только отцы нам мешают.Им важно, что б дети РоссииО прошлом своем позабыли.Чтоб лихо сыны комиссаров,Не помня отцовских заветов,Под музыку вражью плясали,Свою забывая при этом. Чтоб мы забывали, к примеру,Все то, чем когда-то гордились.Чтоб циники и маловерыПо вражьим рецептам плодились.Вообще поэзия Вл. Фирсова тех лет носила бойцовский патриотический характер. Он много печатался и издавался, был дружен с «нужными людьми». Главным образом влиятельными в делах издательских. Получал лауреатские медали совершенно заслуженно. Все это было когда-то… В годы же страшной смуты, ельцинского лихолетья муза Вл. Фирсова умолкла, к сожалению и недоумению его поклонников и почитателей.
Игорь Кобзев, в молодости поэт-лирик, очаровывал своими стихами девчонок-старшеклассниц и студентов. Их покоряла сентиментальная нежность, наивная романтика, юношеский восторг. Все это соответствовало его характеру и внешнему облику. В сорок лет он выглядел юношей, не склонным к полноте, с густой серебристой копной волос, какой-то хрупкий, рафинированный, избалованный вниманием слабого пола. Знакомых так и подмывало назвать его ласково Игорек, и когда его так называли, он вспыхивал, как порох, словно его обидели-оскорбили, и раздраженно поправлял: «Я Игорь Иванович!» Самолюбив, капризен, он пытался блеснуть эрудицией, в которой ему нельзя было отказать. А когда его эрудицию не замечали или не ценили, он обижался, заводился и даже взрывался. Но достаточно было язвительной реплики или иронического взгляда, как он умолкал и смирялся. Любвеобильный, он постоянно был влюблен в женщин ли, в природу, в наш лес, который боготворил, написав поэму «Радонежский лес», в пернатых, которых он не знал и не мог отличить дрозда от зяблика. Поэзия была не единственным его увлечением. Однажды в начале мая на вечерней зорьке приходит ко мне возбужденный, сияющий и с порога:
— Ты слышал? Прилетел.
— Кто прилетел? — не понял я.
— Да соловей. И поет, заливается.
— Не может быть. Ему еще рано. Недели через две запоет.
— Да нет, пойдем, послушай и убедишься.
Мы вышли за калитку. В лесу действительно заливались… дрозды, отбивая вечернюю зарю.
— Это певчие дрозды, — разочаровал я Игоря,
— А все равно прекрасно, — тихо ответил он.
Много времени Игорь уделял живописи, часами просиживал за этюдником у пруда или на поляне. Он был художником-самоучкой, лишенным профессионального мастерства, и вместе с тем создавал неожиданно интересные композиции. В сравнении с «шедеврами» нынешних профессионалов-авангардистов, с их заумными «художествами» он был гением. Он охотно дарил
— Я очень благодарен Шевцовым, что они вытащили меня из богемской Москвы и помогли поселиться в этом райском уголке.
Теперь в Москву он выезжал редко, считал себя, впрочем, как и многие из нас, жителем Радонежья. Нам не нравилось нелепое название поселка Семхоз, мы даже ходатайствовали перед местными властями о переименовании, потому как никакого «семенного хозяйства» здесь не осталось. Но нам объяснили, что со временем поселок и город, расширяясь, будут идти навстречу друг другу и сольются, тогда само собой отпадет это название Семхоз и мы станем пригородом.
В домашнем быту Игорь был совершенно беспомощен. Когда жена его уезжала в Москву и он оставался один на даче, то весь харч для него готовился на насколько дней вперед. Как-то захожу к нему, вижу — стоит он расстроенный у плиты, на которой шипит сковородка, густо пахнет жареным. Спрашиваю:
— Ты чем огорчен?
— Да вот хотел сосиски пожарить, а они почему-то корчатся и горят.
— Так ты же с них целлофановую пленку не снял, — невольно рассмеялся я.
Он любил дачу и зимой, когда надо было приготовить дрова, растопить печь. Не очень и тяготился зимним одиночеством. Отрастил себе бороду и сразу постарел лет на десять. Но солидности борода ему не придала, она казалась неестественной, какой-то приклеенной для пижонства.
Дачная обстановка внесла свои коррективы в творчество Игоря Кобзева: любовную лирику начали вытеснять гражданские, откровенно патриотические мотивы. С Игорем мы встречались ежедневно, поскольку жили на одной, улице, а главное — мы были единомышленниками. Когда в 1970 году после выхода в свет моих романов «Любовь и ненависть» и «Во имя отца и сына» на меня обрушился вал критической травли, Игорь втайне от меня написал честную, острую отповедь моим хулителям, отнес ее в редакцию газеты «Советская Россия», и статья, вопреки противодействию тогдашнего партийного идеолога А. Яковлева, была опубликована. Она была единственной статьей, объективно оценивающей мои романы. Из-за нее последовали вспышки гнева со стороны цековских «агентов влияния» и, как результат— кадровые репрессии: ответственный работник ЦК Дмитрук, а также главный редактор «Советской России» и его заместители лишились своих постов. «Серый кардинал» Суслов беспощадно расправлялся с патриотами. Я был очень благодарен Игорю Кобзеву за его мужественный и благородный поступок. Жаль было и товарищей из «Советской России», отправленных на пенсию.
В дружбе Кобзев был ревнив. Он ревновал меня к Фирсову, Серебрякову. Он с обидой упрекал меня:
— Ты наизусть читаешь стихи Фирсова и Серебрякова. А почему не читаешь мои?
— Наверно, потому, что они как-то трудно запоминаются, — пытался я объяснить.
И в самом деле: стихи его мне нравились, особенно те, в которых звучали гражданские мотивы, а вот в памяти почему-то не задерживались. Почему — я не знаю, не могу объяснить. Почти все свои новые, только что написанные стихи он тотчас же читал мне. что называется, «со сковородки», тепленькими. Просил откровенного мнения, и я не щадил авторского самолюбия. Впрочем, как не щадил и он, когда я читал главы из нового романа. Так у нас было заведено.
Радонежские пейзажи использовали в своем творчестве не только поэты. Например, я в своих романах «Лесные дали» и «Голубой бриллиант» некоторые картины писал прямо с натуры.
Иногда из Ленинграда приезжал к нам известный хирург, академик и ленинский лауреат Федор Григорьевич Углов— неистовый борец с пьянством. Останавливался он обычно у Ивана Дроздова, потом они вместе шли ко мне и Кобзеву. Углов категорически требовал от нас не прикасаться к спиртному. Но призыву его вняли только Кобзев и Дроздов.