Сократ
Шрифт:
Но никакая индукция, согласно Сократу, не ведет к истине, поскольку индуктивное рассуждение оперирует внешними и случайными свойствами самих вещей, а не их мыслительной сущностью. Божественная мудрость не только конечный ориентир и цель познания, но и его исходный пункт.
Поэтому Сократ оперирует словами "благо", "добродетель", "справедливость" и т. п. не как конечным результатом индуктивных рассуждений и "общим определением", а как исходным понятием, дедукцией из бесспорной для него божественной мудрости, которая одна только и предопределяет разумную сущность всего остального, да и саму познавательную способность человека. "Я решил, — рассказывает Сократ о своем переходе от натурфилософских занятий к понятийному анализу, — что надо прибегнуть к отвлеченным понятиям и в них рассматривать истину бытия, хотя уподобление, которым я при этом пользуюсь, в чем-то, пожалуй, и ущербно… Как бы там ни было, именно этим путем двинулся я вперед, каждый раз
Определения Сократом блага, мужества, справедливости и т. п. в качестве знания лишь по внешней видимости являются выводом из его предшествующего индуктивного рассуждения, по существу же они представляют собой исходный принцип сократовского философствования. Истина, которая "рождается" в сократовских беседах, предшествует им. Дедуктивное понятие предшествует индуктивному "общему определению". Собственно, именно то, что Сократ уже в начале беседы располагает соответствующим дедуктивным понятием, и позволяет ему уверенно дирижировать ходом обсуждения. Умелое сочетание скрытой глубинной дедукции и внешней индукции придает особый блеск и силу сократовскому стилю беседы. Спор как будто развертывается в ключе индуктивных рассуждений, но его итог уже предопределен исходной установкой дедуктивного характера. Позиция Сократа в его беседах напоминает айсберг, основная и наиболее опасная часть которого остается невидимой. Опровергнуть в беседе Сократа значило обнаружить и отвергнуть невидимые начала его внешней аргументации. Но собеседники Сократа не вдавались в эти глубины.
Кроме того, подобное отрицание начал сократовской позиции в беседе означало бы прекращение самой беседы, ее превращение в обычный спор, где каждый отстаивает свою собственную позицию и где, следовательно, не может быть согласованного обсуждения проблемы. Вместо совместного поиска истины получился бы обмен мнениями спорящих сторон, каждая из которых одинаково неуступчива в своих претензиях на истинность.
Сократовская беседа исходит из предпосылки наличия объективной истины, признание которой превращает разговаривающих в собеседников и объединяет их познавательные усилия. Хотя именно сократовская позиция определяет и эту предпосылку, и эту истину (или по крайней мере путь к ней), но он скромно (и предусмотрительно!) выдает ее за нечто общезначимое и объективное, облегчая тем самым согласие оппонента и на саму беседу, и на ее результаты. "Когда он сам разбирал какой-либо вопрос, — пишет Ксенофонт, — то приступал к нему путем общепринятых истин, считая это основанием речи. Оттого-то, когда он говорил, у него более всех, насколько я знаю, оказывалось соглашающихся слушателей. Он говорил, что и Гомер потому придал Одиссею славу надежного оратора, что тот умел вести речи путем общепризнанных истин" (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе, IV, VI, 15). Точнее было бы сказать, что за такие "общепринятые истины" Сократ выдавал свое, далеко не общепринятое, понимание существа разбираемых вопросов. Но это был акт не одиссеевского хитроумия, но сократовской мудрости.
Сократ дорожил согласием собеседника — ведь без этого нет и беседы! и умело добивался таких ответов, с которыми по видимости был согласен и сам. Но на какой-то стадии беседы оказывалось, что собеседник стал явно противоречить самому себе и что вопросы Сократа загнали его в тупик. Избранный путь исследования оказывался ложным, и сократовское согласие представало как расчетливое притворство. Про Сократа поэтому обычно говорили, что он путается нарочно, чтобы запутать собеседника. Сам он в беседе с Меноном объяснял дело иначе: "Ведь не то что я, путая других, сам ясно во всем разбираюсь, — нет: я и сам путаюсь, и других запутываю. Так и сейчас — о том, что такое добродетель, я ничего не знаю, а ты, может быть, и знал раньше, до встречи со мной, зато теперь стал очень похож на невежду в этом деле. И все-таки я хочу вместе с тобой поразмыслить и поискать, что она такое" (Платон. Менон, 80 d).
Подобные тупиковые моменты в сократовских беседах демонстрировали не только невежество того или иного собеседника, но и вообще сам принцип философского незнания ("Я знаю, что ничего не знаю"), скептическое в ироническое отношение Сократа к человеческой мудрости ("мудр только бог, человеческая мудрость немного стоит"). Сократ ироничен и к себе, и к другим. Выявление чужого ничтожества он старался смягчить уничижением самого себя. По преимуществу сократовская ирония добродушна, деликатна и свободна от зла и спеси. [11] Она не заострена до уничтожающего сарказма, но и не притуплена до беззубого юмора. Ирония Сократа ошарашивает и уязвляет. Правда, за собеседником остается почетная возможность продолжить совместные поиски выхода из диалогического тупика,
11
В целом сократовская ирония — компонент более оптимистичного, радостного и светлого мироощущения, чем это подразумевается в интерпретации известного греческого исследователя Костаса Варналиса, который приписывает Сократу, например, такие слова: "Ирония не начало философии, а ее конец. Нужно пройти через трагедию раздумья и отчаяния, чтобы дойти до смеха, до горького смеха" (Костас Варналис. Подлинная апология Сократа. М…1935, с. 47).
Чаще, однако, сократовская ирония пополняла ряды недовольных им сограждан. И этому обиженному большинству в конце концов удалось взять верх над своим обидчиком и пресечь его колкие речи. В числе тех, кто не раз оказывался мишенью сократовской иронии, был и влиятельный афинский демократ Анит, сыгравший активную роль в осуждении Сократа. Одно из их столкновений прекрасно изображено Платоном в диалоге "Менон", действие которого развертывается в 402 г. до н. э., т. е. незадолго до сократовского процесса. Сократ беседует с гостем Анита фессалийцем Меноном о том, что такое добродетель, можно ли ей научиться, как и у кого. В ходе беседы к ней подключается и подошедший Анит. В обычной своей манере ироничного завышения достоинств посредственных людей Сократ в связи с появлением нового собеседника замечает, что вот с такими людьми, как Анит, и надо исследовать, существуют ли учителя добродетели или нет и какие они.
"… Ведь Анит, — замечает Сократ, — прежде всего сын Антемиона, человека мудрого и богатого, который разбогател не случайно и не благодаря чьему-нибудь подарку, как фиванец Исмений, [12] получивший недавно Поликратовы сокровища, но благодаря собственной мудрости и усердию; к тому же он не какой-нибудь чванный, спесивый и докучливый гражданин, но муж скромный и благовоспитанный. И Анита он хорошо вырастил и воспитал, как считает большинство афинян, выбирающих его на самые высокие должности" (Платон. Менон, 90 а-b).
12
Исмений — демагог в Фивах; для активизации антиспартанской деятельности получил подкуп от персов. См.: Платон. Соч. М, 1968, т. 1, с. 591, примеч. 30.
Зная Сократа, его неприязнь к наживательству, его нелестное мнение о решениях "большинства афинян" и т. п., можно не сомневаться, что все эти лестные слова в адрес Антемиона и его хорошо воспитанного сына Анита сплошная ирония и чистое надувательство. Сократовская манера иронизировать потому и уязвляла глубоко и сильно, что ее стрелы пускались с весьма высокого и лестного для объекта насмешки допущения, которое как раз и не было оправдано ни его прошлым и настоящим, ни особенно его позицией в текущей беседе. Этим, в частности, обусловлено то характерное для сократовских бесед обстоятельство, что, добиваясь поддакивания собеседников в начале разговора, Сократ неприметно заводил их в тупиковую ситуацию, сбивая с толку и вынуждая отказываться от прежних "да". Чем больше был ироничный прикуп, тем чувствительнее для иронизируемого оказывалась потеря в ходе беседы тех иллюзорных достоинств, которые тонко подсунул ему для подвоха и искусно развеял его опасный собеседник. Течение сократовской беседы исподволь и незаметно размывало ее начальное допущение, которое в конце концов оказывалось применительно к данному случаю — надо же такому случиться! — несостоятельным.
Такое ведение сократовской игры-беседы на занижение достоинств оппонентов создавало впечатление, что Сократ дурачит их. Эффект усиливался еще и тем, что параллельно этому Сократ "дурачился" и сам, хотя ход беседы — и объективно, и субъективно — демонстрировал несостоятельность и этого допущения. Вся сократовская беседа представала в глазах ее уязвленных участников как реализация колкого замысла Сократа: принизить других и возвысить себя. Тема и существо бесед забывались, оставалась и копилась злоба против собеседника, уязвившего их достоинство и самолюбие.
В начале беседы Анит, не чуя пока подвоха, легко соглашается с Сократом, что учиться тому или иному искусству следует у тех, кто сведущ в соответствующем деле: врачебному искусству — у врача, игре на флейте — у флейтиста и т. д. Когда же речь заходит о стремления Менона научиться мудрости и добродетели, необходимо и в частной и публичной жизни, и Сократ упоминает со известных всем афинянам учителях добродетели, обучающих за плату этому искусству, т. е. о софистах, Анит раздраженно замечает: "О Геракл! И не поминай их, Сократ! Не дай бог, чтобы кто-нибудь из моих родных пли домашних, или друзей, здешних или иноземных, настолько сошел с ума, чтобы идти к ним себе па погибель, — потому что софисты — это очевидная гибель и порча для тех, кто с ними водится" (Там же, 91 с).