Сокровища Аба-Туры
Шрифт:
Аил старого Сандры давно уже скрылся из виду, осеннее тусклое солнце поднялось над лесистым берегом. А Кинэ все сидела, обхватив руками колени. Студеный речной ветер высушил на глазах ее слезы. Ей стало зябко, и Федор, заметив, как дрожит девчонка, укутал ее в свою однорядку. Кинэ сразу же утонула в богатырской его одежде, сидела маленькая, тихая и серьезная, смиренно выглядывая из просторной казачьей однорядки, как воробьишко из-под застрехи.
Она взглянула на него с такой кротостью и доверчивостью, что у Федора екнуло в груди. Что за чудо у нее глаза! Теперь
Не столь уж много добра видел от людей Федор, чтобы не оценить любовь этой девочки и такой вот ее взгляд. Он глядел на нее в счастливом возбуждении и вспоминал все подробности недолгого их с Кинэ счастья. Что с того, что оно длилось не долго! Зато у них все еще впереди.
Солнце описало круг и сползло за кромку леса.
«Наши уже вернулись в аил, — подумала Кинэ с внезапно подступившей тоской. — Ищут теперь меня…»
И тут же отогнала тоскливые мысли: «Не надо об этом думать».
На закате они причалили к пологому, поросшему тальником берегу и вышли из лодки. Федор вытащил лодку на сухо до половины. Они немного походили по пустынному берегу, разминая задеревеневшие в лодке ноги, потом развели костер, поджарили оленины и, поев, стали укладываться спать. Кинэ задремала быстро, и ей тут же приснился Сандра. Старик стучал в бубен и изображал полет орла. Вот он простер руки-крылья, оторвался от земли и полетел, закружился, то удаляясь, то приближаясь к Кинэ. Подлетел к ней вплотную, и вдруг Кинэ с ужасом увидела, что это не Сандра вовсе, а паштык Шапкай.
— Так вот ты куда сбежала, херээжок! Подлая девчонка! — прошелестели губы Шапкая, и он схватил ее за горло жирными пальцами.
— А-а-а! — закричала в страхе Кинэ.
— Ты чего, Кинэ? — подскочил Федор.
В темноте не видно было, как по щекам ее текли слезы.
— Боюсь, Федор. За нами не погонятся?
— Не бойся, не догонят. За день мы уже верст тридцать отмахали. Горная река — Мундыбаш, быстрая. Спи спокойно…
Монотонно шумела река на перекате.
Кинэ успокоилась, подвинулась ближе к костру, устроилась поудобнее, уснула. Федору не спалось. Он встал, подложил в костер сушняку, походил по берегу, сходил к лодке и принес оттуда пищаль. Потом спать захотелось и ему. Спал Федор спокойно. Одной рукой казак обнимал Кинэ, другой держался за оружие. Кинэ глубоко и ласково вздыхала во сне.
Рассвет застал Деку хлопочущим возле костра. Федор достал из мешка снизку копченых хариусов, снял с нее две рыбины и бросил в кипящий котелок. Немного поварив, приправил варево толокном — талканом. Когда Кинэ проснулась, Федор уже снимал похлебку с огня.
— Утро доброе! — сказал он по-русски хрипловатым со сна голосом. — Отдохнула хорошо ли?
И Кинэ поняла его, улыбнулась радостно-озаренно. Она подставила лицо свету зари, как подставляют его под теплый ливень, закрыла глаза и некоторое время сидела так, неподвижно, расслабленно, будто боясь
Федору хотелось прикоснуться к ней, к детски-восторженному ее счастью, но он боялся вспугнуть его, боялся потревожить ту особую струну, которая в этот миг звучала в ее душе.
Она встряхнула головой, словно возвращаясь от сна к действительности. Стала хлопотать, помогая Деке накрывать «стол». Отыскала и накрошила в похлебку приправы — какой-то пряной и острой травки, на лопухе разложила разварившуюся рыбу, достала ложки. Они стали хлебать варево вприкуску с ячменными лепешками. Ели и глядели на реку, не видя, не замечая ничего, кроме бездомного своего счастья.
Душа у Федора сжалась от какого-то до жути простого, давно уже не испытываемого житейски уютного чувства — и к этой девчонке, и к утру, и ко всему этому гостеприимному дикому берегу, от которого исходят добро и покой, почти домашность. Что-то в Федоре раскрепостилось, какая-то пружина распустилась в нем, он вдруг почувствовал себя свободным, сильным и правым во всем. Так бывало с ним редко и очень давно, так давно, что Федор уже и не помнил, когда и как это было. Теперь это снова проснулось в нем, затопив все его существо. Случилось это только с Кинэ, из-за нее, и только когда они остались совсем одни.
В приливе вспыхнувшей нежной благодарности он сжал ей руку, обхватил за плечи, обдал ее шею горячим дыханием; и она поняла, что Федор оттаял, отмяк сердцем, избавился от угрюмой своей замкнутости, которая, не поймешь с чего, нет-нет да и накатывала вдруг на казака. И сердце у нее забилось потерянно, затрепетало, так остро кольнуло в нем от счастья — гляди-ка, какая трепетная нежность крылась в Федоре под суровостью-то! — задрожало все внутри у нее от малой той ласки, в голову будто хмель ударил.
…Река играла то серебром, то золотом; было тихо. Лишь всплески крупной рыбы доносились с реки.
«Ушицу, что ль, из свежей рыбы сварганить? — подумал Федор, возвращаясь с небес на землю. — Старая-то лежалая, обрыдла уж, да и мало ее. До Кузнецкого едва ли хватит…»
У самой воды рос тальник. Федор нарезал тальниковых веток, выбрав лозины позеленей и погибче, и принялся плести морду. С привычной этой работой (любой малец в русском любом селенье самоловы плести научен) Дека управился быстро — Кинэ даже не успела вдоволь налюбоваться ловкостью Декиных рук, как самолов был готов. Федор прочел в ее глазах восхищение и, застеснявшись такого ее взгляда, стал плести следующую морду.
К обеду три морды лежали на дне: одну из них он спустил в тихое, поросшее камышами, приглубое место, вторую — поближе к перекату, а третью — в затравевшую заводь.
Каково же было ликование Кинэ, когда Федор, багровея от натуги, выволок одну за другой все три морды, набитые ленками, окунями и сорожками!
Весело взбулькивал на костре казанок с ухой, распространяя вокруг аппетитные запахи. Река бормотала в полутьме неназойливо, приглушенно, будто делясь с ними какими-то своими дремучими мыслями.