Сокровища Кряжа Подлунного
Шрифт:
Со слезами и стонами Ботсос, сославшись на высотобоязнь, в связи с прыжком с палубы, попросил поместить его в палату нижнего этажа. Советские врачи удовлетворили эту просьбу спасенного иностранного моряка.
Ботсос охотно отдал свою намокшую одежду, облачился в госпитальный наряд, но, едва санитар прикоснулся к его спасательному поясу, как больной впал в истерику. Он вцепился двумя руками в пояс и, сотрясаясь от рыданий и нервного озноба, умолял не разлучать его с вещью, которая спасла ему жизнь, клялся, что отныне никогда, даже на суше, не расстанется с этим поясом.
Вызванные санитаром врачи расценили эту
И вот укутанный одеялами и обложенный грелками старший помощник капитана задремал на кровати…
Прошло несколько часов. В соседней палате боцман «Ахилла» Димитрос, который пришел, наконец, в себя, со слезами на глазах рассказывал врачу о кровавых происшествиях на судне, о догадке своего убитого друга.
Доктор поблагодарил иностранного моряка за интересное сообщение, доложил о своем разговоре в Управление по охране общественного порядка и решил навестить палату Ботсоса.
Дверь палаты оказалась запертой изнутри и ее пришлось взломать. Зато окно в парк было раскрыто настежь. На кровати лежала аккуратно сложенная больничная одежда человека, который выдавал себя за старшего помощника капитана грузового судна «Ахилл». Кицоса Ботсоса и его спасательного пояса в помещении не было…
Глава восьмая
СУББОТНИЙ ВЕЧЕР
Яркие мазки заката разбежались по дремавшей реке. Отсюда, с высокого обрыва, водная гладь казалась куском холста, на котором нетерпеливый художник в беспорядке разбросал овальные, круглые, ромбовидные пятна красок. Темная, почти фиолетовая у берегов вода становилась дальше сиреневой, приобретала потом золотисто-оранжевый тон, резко сменявшийся пурпурным.
То и дело с берегов набегал шаловливый ветерок, пестрый холст морщился, рвался, краски мгновенно смешивались, вода закипала радужными бурунчиками волн, было больно при взгляде на стремительно меняющуюся гамму цветов.
Михаил Павлович Стогов, стоявший на краю глинистого обрыва, зажмурился и улыбнулся. Не в первый раз, оставив в своем насквозь пронизанном солнцем кабинете дневные работы, приходил он на этот обрыв, но никогда не уставал радостно изумляться всегда неожиданно новой прелести этих безлюдных мест… Хороша была река — гордая, стремительная, буйная. Хороши были и ее вобравшие в себя всю синеву неба волны, и медноствольные прибрежные сосны, взметнувшие мохнатые кроны к неподвижным хлопьям редких облачков, и воздух, напоенный влажной прохладой реки и горьким настоем смолы, и темный от воды галечник на узкой, врезавшейся далеко в воду, косе.
Стогов спустился вниз, разделся и, поеживаясь от прикосновений к подошвам острых камешков, почти побежал к воде. Тотчас же у берега он оборвался в глубокую яму, радостно ухнул, разбудив в прибрежном лесу громкое эхо, погрузился с головой, мгновенно вынырнул и быстро поплыл, рассекая упругие волны частыми, сильными взмахами рук.
Почти на середине реки пловец легким движением повернулся на спину и, лениво шевеля пальцами широко раскинутых рук, отдался на волю течения. Он долго лежал так, не меняя позы, не сопротивляясь относившим его вниз волнам, искренне наслаждался прохладой, тишиной, бледным закатным солнцем.
Несколько
Приветливо, как старым знакомым, улыбнулся Стогов шумливому семейству и даже сделал попытку помахать им рукой, но потерял равновесие, скрылся под волнами, вынырнул и теперь уже энергично поплыл к берегу, повторяя в такт сильным размашистым движениям.
— Пора домой! Пора домой! Есть у нас еще дома дела.
Выйдя на берег, он еще раз с очевидным удовольствием повторил:
— Есть у нас еще дома дела… Так пелось в старой фронтовой песне в дни твоей юности, дружище.
Михаил Павлович имел все основания вспомнить нехитрую солдатскую песенку старых военных лет. В лучах закатного солнца на загорелом мускулистом теле Стогова отчетливо проступали красноватые рубцы и шрамы, синеватая осыпь пороховых ожогов — нестираемые, небледнеющие следы грозных военных лет. Видно, крепко опалило его в огне боев. Опалило, но не сожгло, не убило ни юношеской силы, ни юношеской подвижности.
Теплый ветерок играл его легкими волосами, обдувал лицо. Улыбаясь от этих ласкающих прикосновений, Стогов весело насвистывал мелодию все той же случайно вспомнившейся солдатской песенки. Вот он докрасна растерся суровым полотенцем, быстро оделся и легко взобрался по отвесному склону голого глинистого откоса.
Следя за полетом вырывавшихся откуда-то из-под самых ног юрких стрижей, Михаил Павлович преодолел крутой подъем и вышел на залитую вечерним солнцем обширную поляну.
Стена синеватого пихтача, над которым маячили в вышине бронзовые стволы сосен, точно нарочно отступала от обрыва, чтобы дать место раскинутому на поляне цветочному ковру. В высокой траве трепетали на ветру желтые венчики скромных одуванчиков, свежими угольками пламенели жарки, горделиво покачивали лимонно-желтыми шелковыми лепестками красавицы лилии, снисходительно склоняясь к зеленоватым стрелкам поздних ландышей.
Тишина стояла вокруг. Лишь изредка нарушали ее чуть слышные всплески реки под горой, глухой шум ближнего леса да победное стрекотание невидимых кузнечиков в травяных дебрях.
Наслаждаясь этой живительной тишиной, Стогов осторожно, чтобы не примять случайно цветы, пересек поляну и вышел на бетонированную дорогу, где в тени сосен у обочины стояла окрашенная в светло-салатный цвет автомашина.
Опершись на ее отливающий глянцем сигарообразный корпус, Михаил Павлович еще раз задумчиво оглядел поляну, темную стену леса, прислушался к шуму ветвей и трав.