Сокровища на земле
Шрифт:
– Помните, Катя, в альбом Смирновой: "И как дитя была добра". "Чистейшей прелести чистейший образец"... Такие они, пушкинские женщины. Такая и она, хотя вполне современная. Добрая и красивая. Вот еще... в черновиках Евгения Онегина...
Везде искал ее следов,
Об ней задумывался нежно,
Весь день минутной встречи ждал
И счастье тайных мук узнал.
А это из дневника... "Как она мила была! Как черное платье пристало к милой Бакуниной". Эти слова, Катя, я часто повторяю про себя, подумайте только, как просто... "Как черное платье пристало
– Как раз за Пушкиным, - ответила Катя.
– Тогда я вам скажу...
– Вы со мной так никогда не разговариваете, - заметил художник ревниво.
– Ну, милый друг, вас другое занимает. И вы не умеете слушать.
– Не мешай, - попросила Катя.
– Я Пушкина читаю всегда. Читаю и перестаю понимать, кто это написал, я за Пушкина или Пушкин за меня, - сказал Петр Николаевич.
– Я его так знаю, как только друга можно знать и понимать. Стало быть, мне повезло, и я в двух столетиях жил... "Не торговал мой дед блинами, не ваксил царских сапогов..."
– А она?
– Катя показала на фотографию.
– Какая?
– Я вас к ней отведу при случае. Хотя это не особенно легко устроить. Она женщина современная и не хочет быть экспонатом. Ей это не нужно, она об этом не думает. А я, старый дурак, к ней пристаю. Мне, наверно, вот эту строчку отыскать хочется: "Как черное платье пристало к милой Бакуниной". А знаете, почему я старый дурак?
– Знаю, - ответила Катя.
– Потому что быть старым дураком приятно.
Петр Николаевич смутился, подумав, что художник не зря побаивается своей новой жены.
– Верно! Старому дураку разрешается болтать, открывать душу...
Катя подняла на Петра Николаевича свои серьезные серые глаза, сказала:
– Понимаю.
Она выросла в семье, где сдержанность считалась добродетелью, а душу умели отдавать, но не открывать.
И Петру Николаевичу захотелось ее еще одарить - откровенностью, воспоминаниями, рассказами о приключениях, которые в обычном смысле не приключения, но есть иной счет и иные понятия, и тогда, о, тогда, милая Катя, жить интересно, увлекательно, встречи бывают самые неожиданные.
Милая Катя откинула со лба волосы цвета суровых ниток, застенчиво улыбнулась. Не хватало, чтобы он в нее влюбился, как всегда влюблялся в неярких женщин, в тихие города, в произведения искусства.
Но художник скучал, перебирал книжки, пил холодный чай, ножиком играл. Петр
– Уберите ножик в свой бездонный карман, - сказал Петр Николаевич.
– А картинку?
– Тоже. Только угомонитесь, сядьте.
– Ура!
– закричал художник.
– Жена, уходим! А то передумают и отберут.
Художник сиял. Он бегал и прыгал по комнате, бородатый ребенок в узких штанах, веселый щенок, исчадие ада.
– Хотите выпить?
– предложил он по-свойски.
– Слетаю вмиг в гастрономчик. Вам после таких умных разговоров очень полезно. Двадцать пять капель. Освежает. Отключает.
– Мы не хотим.
– Очень жаль. Отключка. Но вы не сердитесь на меня?
– Бесполезно.
– Вы сама доброта.
Художник чмокнул Катю в щечку.
– И жена у меня ничего, правда?
– Он обаятельно подмигнул Петру Николаевичу.
– Мы счастливая пара.
Катя покраснела. "Господи, - подумал Петр Николаевич, - радуется похвале этого злодея, его хорошему настроению, расцветает на глазах..."
– Ладно, Катюша, - сказал Петр Николаевич, видя, что художнику не терпится удрать с добычей.
– Мы еще поговорим. У нас будет время, я вам Москву покажу, мою Москву. Арсений сядет работать наконец...
– Начинается, - проворчал художник.
– Ах, живите, как хотите, какое мне дело. Можете не работать, все мы так думаем, что у нас две жизни, одну мы сейчас тут на глазах потратим без остатка, а вторую будем жить как следует. Ан нет.
Главное в нем, подумала Катя, что ему ровно двадцать. Двадцать лет его глазам, его голосу и его недовольству собой, его деликатности и его вельветовой блузе.
– Без нравоучений никак нельзя, - обозлился художник.
– Спасибо большое, - сказала Катя.
"Трудно ей будет, - подумал Петр Николаевич, - но она его спасет".
Через окно Петр Николаевич увидел, что Катя обернулась, помахала варежкой.
"Помогай тебе бог", - пожелал он ей.
– А теперь скажи мне, матушка, чего ты так лебезила перед Петром? спросил художник по дороге домой голосом вполне дружелюбным, игриво-веселым.
Катя не ответила.
– Подлизывалась, а ты этого не умеешь. Это тоже уметь надо, - продолжал он. Дружелюбия, пожалуй, поубавилось.
– Ничего ты не умеешь в жизни. Курить не умеешь, это ты вчера доказала. Болеть не умеешь. Подлизываться не умеешь. Я уже могу составить список, чего ты не умеешь.
– Очень мило.
– Я тебе не нравлюсь? Я такой, как я есть, другим я быть не могу. Ты недовольна? Но у меня нету ласковых слов и нету обманов для тебя. Дай отдохнуть!
– От чего?
– Человек устал.
Катя промолчала.
– Чего ты молчишь? Кажется, у тебя опять плохое настроение.
– Мне не нравится твой лексикон.
Художник остановился и придержал ее за локоть.
– Минуточку. Лек-си-кон, - медленно повторил он тоном уличного хулигана.
– Что это такое? Что-то филологическое? И почему он тебе не нравится? Он меня устраивает, всех устраивает, и тебя он устраивал до сегодняшнего вечера, ты за него замуж вышла, между прочим, за лексикона.
Катя пошла вперед.