Солдат, сын солдата. Часы командарма
Шрифт:
— Ну, да это, конечно, только шутка, юмореска, — сказал он, довольный.
«Я тебе покажу, как со мной шутить», — твердо решил Гриша. И показал.
Каждый вечер перед сном Селезнев обычно дольше других задерживался в умывалке — он проделывал какую-то особую водную процедуру, по какой-то особой, где-то вычитанной системе.
Яранцев не преминул воспользоваться этим обстоятельством.
— Минуточку внимания, господин клоун, — сказал Гриша, когда они остались одни в умывалке. — Видите ли, я присутствовал на вашем удивительном представлении без билета, а я привык за все платить. Словом, получайте! — И врезал. Правой, крепенько так,
Кулак свой Селезнев нацелил Грише в подбородок, и было совершенно ясно, что от удара уже не укрыться, не увернуться.
Но Селезнев не ударил, а, напротив, рассмеялся.
— А у тебя отличная реакция, — сказал он, смеясь, и опустил левую руку. — Ты сразу весь сжался в комок, как еж, только безыгольчатый.
— Смеешься! Ты еще смеешься!
Гриша рассвирепел.
— А ну, давай, давай! — закричал он, теряя над собой контроль.
— Да ты псих, что ли? — удивился Селезнев. — Ну, чего ты кричишь, услышат.
— Плевать, пусть услышат, — сказал Гриша.
— А ты не плюйся, нехорошо. Лучше водички холодной испей, она успокаивает, — сказал Селезнев, опуская правую руку и разжимая сжатые до этого в кулак пальцы.
— Не смей издеваться, слышишь?
— Слышу, не глухой. Но и ты меня послушай: драки не будет. И не провоцируй меня, не получится.
— Это почему же?
— Потому, что не люблю я драться.
— Принципиально?
— Принципиально.
— Так-с! Оказывается, я имею дело с сектантом-непротивленцем. Ну что ж, схлопотал, брат мой во Христе, по левой, подставляй правую.
— А вот уж на это не надейся, — сказал Селезнев. — Больше я тебе не подставлю. А полезешь — получишь сдачи.
— Сдачи? Отлично, — обрадовался Гриша. Он все еще надеялся расшевелить Селезнева. Не станет же он бить человека, который не защищается. Ну, один раз стукнуть для затравки, это еще не грех, это как вызов на дуэль. Получив пощечину, от поединка уже не отвертишься. А так бить парня, когда у него руки по швам, стыдно. Но раз Селезнев уже грозится дать сдачи, — значит, все в порядке.
— Отлично, — повторил Гриша. — Так у нас дело пойдет. А за сектанта извини — ошибся.
— Ладно уж. Конечно, я никакой не сектант, но я боксер.
— Ну, тем более.
— Что тем более? — не понял Селезнев.
— А то, что ты мне очки втираешь. Боксер, а говоришь, что не любишь драться. Что же еще делают боксеры, если не дерутся?
— Боксер не дерется, боксер ведет бой.
— Слова! — сказал Гриша. — Словесная маскировка. А сущность одна и та же.
Сказал он это не очень уверенно. Зуд в кулаках уже прошел, сердце остыло. Словом, если по-честному: драться ему уже не хотелось. Но и отступать так просто тоже нельзя. «Еще подумает, что я струхнул, узнал, что он боксер, и на попятную. А мне все равно, кто он».
И, разжигая себя таким образом,
Отступив на полшага, Селезнев досадливо пожал плечами.
— Да брось ты, — сказал он Грише. — Ну, чего ты петушишься? Я же сказал, драки не будет.
— Так пусть будет бой.
— Какой это бой, — усмехнулся Селезнев. — Избиением младенцев такое называют, понял? У меня же разряд, а у тебя что... И не подначивай меня, пожалуйста, я на такое не клюю. Честь боксера-спортсмена для меня дороже.
— Ах, вы о чести заговорили, — вспылил Яранцев, — а где она была, твоя честь, Селезнев, когда ты бессовестно врал ребятам про меня?
— Виноват, — тихо сказал Селезнев. Но Гриша, разъярившись, пропустил это признание мимо ушей. Он уже опять жаждал драки и готов был вступить в бой даже с чемпионом мира по боксу. Ярость, как известно, подслеповата... И грубовата.
— Он, видите ли, честь свою бережет... А где она была, твоя честь, когда я тебя оскорбил?
— Ты меня?
— Хм, смотрите! Он уже забыл. Я же тебя клоуном обозвал. Ну, и по скуле врезал. А с тебя как с гуся вода. Клоун так клоун, оплеуха так оплеуха.
— А почему ты решил, что оскорбил меня, назвав клоуном? Клоун — это артист. И раз на то пошло, я тебе открою: вот отслужу и, если хватит таланта, обязательно стану либо клоуном в цирке, либо комиком в кино. Надеюсь, Никулина ты уважаешь?
— Уважаю, — пробормотал Гриша. Он снова растерялся. Что за наваждение такое? Никак он не может выбраться из этой нелепой истории.
— Вот видишь, клоуна Никулина ты уважаешь. Так почему же меня должно было оскорбить слово «клоун»? Вот оплеуха — это другое дело. Она меня и обидела, и оскорбила. И если бы кто другой, я бы выдал. Будь здоров, как выдал бы. Но все равно, ты не думай — я твой поступок не одобряю.
— Нуждаюсь я в твоем одобрении.
— Может, и не нуждаешься. Но я говорю, что не одобряю. Разумные люди сначала объясняются, а ты сразу полез в драку. И что особенно обидно — я ведь уже решил завтра утром перед тобой извиниться.
— А почему завтра утром, что за срок?
— Ну, сам знаешь, извиниться нелегко. И пока окончательно решишься на это, пока нужные слова найдешь...
— Ладно, суду все ясно! — сказал Гриша, мучительно обдумывая, как бы ему ответить Селезневу, который буквально сразил его своим благородством. «Вот это, я вам скажу, врезал! Как это у боксеров называется — нокдаун. Или, вернее, даже нокаут». Нет, Гриша в долгу не останется. Самолюбие не позволит. Он привык отвечать ударом на удар. И если даже подходящими словами не ответит, то делом — уж обязательно. Вот именно, делом. Даже лучше. И Гриша мгновенно принял решение.
— Ну я пойду, — сказал он. — Пойду доложу командиру.
— Что доложишь?
— Что ударил тебя. Пусть наказывает.
— Не дури, — сказал Селезнев и загородил дверь. — Подумай лучше. Мы же, кажется, все уладили: я извинился, ты, по-моему, извинение принял. Чего же еще? А доложишь — наверняка пойдут разговоры. И тут уж стыда не оберешься.
— А чего мне будет стыдно?
— Тебе — за то, что ударил, а мне — за то, что стерпел. Вот если хочешь — у нас послезавтра комсомольское собрание, — я скажу... Да нет, нет, не об оплеухе. Скажу, что перегнул. Ну, что дал слишком много воли языку. Словом, полностью раскритикую свою ошибку. Хочешь?