Солдат, сын солдата. Часы командарма
Шрифт:
Зинаида Николаевна выполнила то опасное поручение Алексея Петровича. Она выполнила еще несколько других, не менее опасных, пока он был болен. Все полтора месяца, что Алексей Петрович пролежал в постели, она была его связной; и через нее, беспартийную женщину, он, в сущности, осуществлял руководство большой боевой группой, поскольку по правилам конспирации, установленным здесь, никто не имел права связываться напрямую с секретарем подпольного комитета ВКП(б).
Алексей Петрович был очень доволен своей связной. Только женщина, говорил он, может так аккуратно, так безукоризненно точно выполнять самые трудные поручения.
А Зинаида Николаевна? Никогда до этого и никогда после этого она не была так счастлива.
Да разве есть на свете более высокое счастье?
Но оно длилось недолго, как и всякое большое счастье. Алексей Петрович выздоровел, стал уходить рано, приходить поздно.
Он уже ни разу не сказал ей: «Вы мне нужны, есть одно дело». И она, потеряв наконец терпение, сама спросила:
— Разве у вас нет для меня поручений?
— Нет, — сказал он. — Мы решили больше не рисковать вашей жизнью. Отныне она принадлежит вашим детям.
А спустя две недели после этого разговора Алексей Петрович стал собираться в дорогу.
— Последнее поручение, товарищ связная, — почти весело сказал он Зинаиде Николаевне, — скажите соседкам и вообще всем своим знакомым, что немцы переводят меня с повышением, поскольку оценили мою преданность и прилежание. Можете смело расписывать эти мои качества — немцы и в самом деле уверены в них, поэтому и назначили на более высокий пост. Сделаете, Зинаида Николаевна?
— Сделаю. А вы... вы надолго уезжаете?
— Не знаю. Это не от меня зависит. Но мы еще с вами обязательно увидимся.
— Когда увидимся?
— После победы. Через неделю после победы.
— Почему через неделю? — спросила Зинаида Николаевна.
— Потому что еду я далеко. Но думаю, что после победы за неделю я к вам доберусь.
— Доберетесь... Если захотите, — сказала Зинаида Николаевна.
— Обязательно доберусь. Да и придется — я ведь залог тут оставляю.
Зинаида Николаевна вопросительно посмотрела на Алексея Петровича.
— Вы уж меня простите, Зинаида Николаевна, — сказал он. — Но я тут без вашего ведома распорядился... Закопал за дровяным сарайчиком свои часы.
— Золотые, что ли?
— Да нет — в этом смысле они не драгоценные, хотя крышки у них и серебряные. Но они, понимаете, именные, еще в ту, гражданскую войну мне их командарм Буденный подарил... Жив буду, непременно вернусь. Ну, а если...
Она крикнула:
— Нет, нет, не надо! — так испугало ее это «если». Потом немного успокоилась, сказала тише: — Будет сделано так, как вы хотите, Алексей Петрович, я сохраню эти часы и вручу их лично вам... Только лично.
— Разумеется, лично мне, а как же иначе — такое дело я никому ни за что не перепоручу... Разве только вашему сыну, который у вас когда-нибудь обязательно будет. Вот он и примет от вас мои часы, в случае чего. Примет их в какой-нибудь значительный день своей жизни, ну, допустим, в день рождения или в день свадьбы... А еще лучше в день, когда он станет красноармейцем — ведь это все же военная, боевая реликвия.
Она хотела сказать ему: «Не будет у меня уже сына», но сама ужаснулась — что же это я себя заживо хороню. И, чувствуя, что у нее уже нет сил продолжать этот разговор, сказала:
— Я, если обещала, сделаю... Но и вы обещайте мне вернуться живым. Обещаете?
Он обещал. И не вернулся, — должно быть, все же сложил голову... Такие, как он, себя не берегут. А она вот, спустя четверть века, сдержала слово и передала часы Чугунова своему сыну-красноармейцу. Жаль только, что сын не почувствовал, как дороги ей эти часы...
6
Когда
— Здорово: всего одна пересадка — и дома, сказал Селезнев, и Гриша не без иронии подумал, что это просто ничего не значащие слова — какой же это дом? Надо быть таким легкомысленным, как Селезнев, чтобы назвать домом казарму. Казарма — наше временное жилье, и ничего больше, пытался уверить себя Гриша, но это тоже были только слова, и ничего больше. В этом Гриша убедился через какой-нибудь час, когда, разговаривая с Поповым, неожиданно для самого себя сказал:
— Вот приедем домой...
Так все-таки казарма дом? Раз тянет, раз хочется поскорее вернуться, — значит, дом, чего уж тут мудрить и иронизировать. А в том, что это так, Гриша уже не сомневался: ему и в самом деле хотелось поскорее вернуться в свою часть, в свою казарму и, если хотите всю правду знать, — и на свою койку. Потому что Гриша, как и все его товарищи, изрядно устал в этой дальней командировке. Она, конечно, была интересна, эта командировка — можно было бы ее даже назвать наглядным и полезным уроком географии, если бы он не преподавался на такой невообразимой скорости, — но всякий, кто сам испытал это, знает, что нести караульную службу в пути куда труднее, чем на одном месте. Когда ты стоишь на посту, ну, например, у склада, и это твой постоянный пост, то все, что тут можно видеть и запомнить, ты уже сто раз видел и запомнил, пожалуй, навсегда — даже самую малость, даже пустяковину какую-нибудь: муравьиный курганчик на полянке, трухлявый пень у овражка и запыленный куст ежевики у изгиба чабанской тропы. Все это не только запомнено, но изучено во всех подробностях... Словом, и в этом отношении часовой на таком посту полный и уверенный хозяин. Но когда твой пост сам денно и нощно передвигается, оставляя позади станции, полустанки, горы и долины, леса и луга, путевые будки и переезды, пристанционные поселки и большие города, то напряженность караульной службы удваивается. И усталость наваливается на людей с удвоенной, а то и с утроенной тяжестью. Так что крепись, часовой! А по ночам тем более крепись — по ночам подкрадывается к человеку самый страшный его враг, — равномерно покачиваясь на рельсах, вагон убаюкивает, укачивает, усыпляет часового. Во всяком случае, пытается усыпить, а значит, от тебя требуется дополнительное усилие, чтобы одолеть этого врага.
Гриша все это на самом себе испытал и обо всем может рассказать, не стыдясь, без утайки, потому что и усталость он сумел перебороть, и коварному сну не поддался. Но была и такая минута, о которой Гриша не каждому расскажет — постесняется.
Случилось это почти что перед рассветом, впереди был разъезд, всего десятка полтора огней среди непроглядной тьмы, состав почему-то вдруг остановился у семафора, и Яранцеву, который стоял на тормозной площадке открытой платформы, это как-то не понравилось. Почему? Трудно сказать. Вероятно, потому, что у самого полотна с обеих его сторон стоял лес. И еще, наверное, потому, что была тишина. Нехорошая такая тишина. Казалось, что что-то враждебное притаилось в темном лесу. Нет, не что-то, а кто-то. А что, если эти кто-то... И раз уж всю правду говорить, это было жуткое ощущение. По спине пробежал препротивный холодок, кожа на голове тоже похолодела, волосы как-то сами собой зашевелились, а руки так отчаянно стиснули автомат, что пальцам стало больно. Это и помогло — напомнив таким образом о себе, оружие вернуло часового Яранцева в реальный мир, а в нем была спокойная тишина, ничем, ну совершенно ничем не угрожающая ни часовому, ни охраняемому объекту. Простая и ясная эта мысль пришла Яранцеву в голову уже тогда, когда, лязгая буферами, состав тронулся с места и так напугавший Гришу перегон остался позади.