Солдат великой войны
Шрифт:
– Так говорит Папа! – воскликнул Николо с быстротой фазана, выскочившего из укрытия. – Именно это говорит Папа.
– И он прав, хотя остается только догадываться, откуда он это знает. Почему, ты думаешь, священники дают обет безбрачия? Да-да, чтобы посвятить себя Богу, но что это означает? Это означает, что им нет нужды выбирать между Богом и семьей. Это означает, что в конце они свободны идти к великолепию, и лучам света, и всему такому, потому что, видишь ли, будь у них жена и дети, всего этого экстаза и лучей света оказалось бы недостаточно.
– Вы во всех смыслах старик, да?
– Да. А ты, напротив, молодой. Ты находишься на вершине холма истории, смотришь назад и вниз. Видишь стариков вроде меня в вышедшей из моды одежде, передвигающихся с трудом. А ты можешь делать колесо. Я это помню. И помню удовольствие, которое получал от одних только движений конечностей… по телу словно пробегал электрический ток, электрический ток счастья.
– Да.
– Но как ты будешь выглядеть в глазах поколений, которые придут
– Вы просто завидуете.
– Возможно.
– Я никогда не встречал человека, который соглашается с Папой насчет секса.
– Не на сто процентов.
– На сколько?
– На семьдесят пять?
– Вы верите в семьдесят пять процентов?
Осознавая, что Николо не понимает, что такое проценты, Алессандро ответил:
– Да, верю.
– И ожидаете, что я тоже поверю?
– Мне без разницы. Это зависит от тебя. У меня свои проблемы.
– Но обычно старики вроде вас хотят, чтобы все остальные верили в то же, что и они… и следят, чтобы так и было.
– Страрые дураки, у которых ничего нет за душой.
– А как же священники?
– Это их работа, как делать пропеллеры или чистить дымоходы. Работа всегда требует сдержанности. И лучших, таких, как отец Микеле, вроде бы и не волновало, о чем ты думаешь… на самом деле, конечно, волновало, но они оставляли твои мысли тебе.
– То есть вам без разницы, что я делаю?
Алессандро всплснул руками.
– Я надеюсь, для тебя это лучший вариант. Тебе предстоит принять тысячу правильных решений и допустить десять тысяч ошибок, но меня здесь не будет. Меня не оказалось рядом даже с моим сыном.
– Он был вашим единственным сыном?
– Да.
Над восточными хребтами Апеннин показалось солнце, сначала только край диска, но быстро увеличивающийся в размерах. Алессандро, сощурившись, смотрел на него, чего никогда раньше не делал, и увидел, что по его поверхности словно перекатываются волны, которые гонит сильный ветер. Оно поднималось уверенно, бесшумно, всплывало над горами, заливая их светом.
– Только теперь я чувствую, что замерз, – сообщил Алессандро согревающим его солнечным лучам. – Ты когда-нибудь задумывался над тем, что звезды так близко? – спросил он Николо. – Вот они. – Он наконец-то прикрыл глаза от яркого света. – Совсем рядом, горят, полыхают, их поверхность бурлит, как вода под Ниагарским водопадом. Солнце по утрам приводит Рим в движение. Выталкивает автобусы из гаражей, поднимает паруса на кораблях, открывает двери офисов. Заполняет дороги маленькими автомобильчиками, двигатели у которых урчат, как вышедший из-под контроля кишечник. Я ненавижу автомобили, всегда ненавидел автомобили. Они уродливые, во всяком случае, уродливые в сравнении с лошадьми, которые прекрасны. Они наполняют воздух грязными выхлопами, и теперь весь город бурчит, хотя раньше в нем стояла такая тишина, что не составляло труда услышать шелест ветра в кронах деревьев.
– Вы говорите, как Орфео, – заметил Николо.
– Нет. Я приспособился к нынешнему порядку, но никогда не забываю, как было раньше. Он, этот маленький маньяк, не желал ни к чему приспосабливаться, но полностью забыл прошлое. Он сглупил, не влюбившись в пишущую машинку. Когда-нибудь пишущая машинка тоже выйдет из употребления, превратится в антиквариат. Ему следовало это понимать. В моей молодости вокруг Рима охотились. Ты мог доскакать до моря через леса и поля, и ни разу не увидеть дороги. Поля покрывала яркая зелень, а там, где проходили дренажные канавы, или на берегу реки, краснела жирная земля. Два месяца назад, в июне, я отправился на прогулку во второй половине дня и ушел в ночь.
– Ох! Правда?
Алессандро улыбнулся:
– Да. В четыре утра пересек новую кольцевую дорогу, которую строят вокруг Рима. Люди работали под яркими электрическими фонарями. Их машины ревели, они казались одержимыми, батальоны пехоты, бегущие в атаку, подгоняемые силой воли и страхом. Они сжимали зубы, набрасываясь на холм. Вгрызались в него, но, прежде чем добраться до известняка, который наполнял воздух пылью и дымом, им пришлось срезать слой почвы. И я увидел, что она такая же красная, какой была в те времена, когда на месте дороги гуляли золотистые фазаны. Если делаешь надрез конечности современного мира, кровь та же самая. Я видел это на Изонцо, но урок пропал даром.
– А что насчет вашего сына?
– На учебных сборах, до того, как я узнал, на что это будет похоже, хотя и читал о кровавой бойне во Франции, – это невозможно понять, не испытав на себе, – нам устроили марш-бросок до театра в Лукке, полдня пути от лагеря…
– Синьор…
– Мы думали, этот марш – проверка нашей физической подготовки. Они никогда ничего тебе не говорят. Они как Господь Бог. Ты учишься жить в страданиях и злобе. Мы несли рюкзаки и винтовки со штыками. Я не помню, как организовывали этот марш-бросок,
105
Addio del passato – Прощай, прошлое! (итал.)
106
Parigi – Париж (итал.). Название арии «Parigi, O Cara». Она звучит в самом конце «Травиаты».
– Синьор, – подал голос Николо, – прежде чем я уйду, если я уйду…
– В этой великой арии, – продолжил Алессандро, словно и не услышав Николо, а возможно, и правда не услышав, – чистота и совершенство формы соединились в возвышении хрупкости человеческой души, а когда эти элементы сливаются, следует момент битвы. Однажды на Чима-Россе я увидел орла, стремительно пикирующего на стаю птиц, которая облетала гору. Орел являл собой силу, которая нагоняла такой страх, что ты мог забыть обо всем и попрощаться с жизнью. Но птицы, несмотря на слабость и уязвимость, а может, как раз благодаря им, являли собой жизнь, которую все равно нельзя уничтожить. Наблюдая, как орел расправляется со стаей птиц, я едва мог дышать. Повидав насилие и смерть, я особенно остро переживал нападение на беззащитных, но чувствовал, что смысл увиденного этим не ограничивается, что результатом этой битвы станет не только страдание. Я до сих пор так думаю, чувствую это, хочу разобраться, и не получается. Но, если бы не существовала тьма, как бы ты узнал о свете? Никак.
– Ваш сын, – вставил Николо.
Алессандро выпрямил спину, откинул голову, словно хотел убедиться, что в раннем утреннем свете небо уже наполнилось синевой. Потом опустил голову на согнутую руку, прижался лбом так сильно, что тот побелел. Медленным и ровным дыханием он теперь напоминал спящего.
Открыл левый глаз, только левый, искоса посмотрел на Николо. Поднял голову. Белая отметина на лбу начала краснеть. Впервые Николо увидел Алессандро огорченным, измученным, злым.
– Моего сына убили в Ливии в тысяча девятьсот сорок втором, – сказал Алессандро. – Ему было двадцать три.