Соленая Падь
Шрифт:
И Петрович сказал снова, что Куличенко ушел с двумя полками в Заеланскую степь, что Глухов покинул Убаганскую дорогу, что повсюду, кроме Моряшихинского направления, враг наступает, а партизанская армия несет тяжелые потери, что командующий фронтом Крекотень расстрелян Брусенковым, а сейчас временно Брусенков сам командует в крекотеневском штабе.
Все примолкли. Смотрели на Петровича, на Мещерякова. И Мещеряков примолк тоже, как будто обо всем этом впервые услышал.
Но теперь уже пора было не про себя думать, а вслух отвечать. И отвечать не по-пьяному. С умом. И он откашлялся, встал, пошатываясь. Хмель ударил в ноги, а голова была светлая, даже светлее, чем всегда. Петрович его ждал. Командиры ждали. Брусенков упорно на него глядел... И сам себя Мещеряков тоже ждал.
– Или вы не свидетели, как преступно
– заговорил Мещеряков.
– Или вы не свидетели, к чему это привело? Или никто здесь не понимает, какое имела значение та наша уже полностью подготовленная победа, наша радость и торжество, то есть взятие Малышкина Яра? И никто не жалеет о потере, не страдает от нее? Тогда о чем же только что говорил товарищ Петрович, как не о последствиях того преступного приказа? Кто же в нем в конце концов виноватый, в том приказе, во всех его немыслимых последствиях? Скажу! Куличенко виноватый - изменил делу, ушел в Заелань и отдал противнику Моряшихинскую дорогу. Скажу! Товарищ Крекотень, командующий фронтом, - виноватый: отдал тот преступный приказ! Товарищ начальник главного штаба виноватый, это я уже понял! Он толкнул Крекотеня сделать преступный приказ, после - расстрелял его за это, хотя и по моему, а не по своему указанию. Встал на его должность, а тогда и потерпел одно за другим поражения от белой банды на многих направлениях. Товарищ главнокомандующий виноватый, что в решающий момент его не оказалось у руководства в хуторе Протяжном. Товарищи командиры полков виноватые, что подчинились приказу Крекотеня немедленно, выйдя из подчинения товарищу главнокомандующему армией. Многие виноватые. Бесконечно многие. А результат? Что же нам нынче нужно делать, что и как? Нам нынче, всем виноватым, как никогда нужна наша победа, ибо мы можем ее очень просто и навсегда потерять. Все. Вот вам мой ответ. Я - сказал.
И Мещеряков посмотрел вокруг и вдруг снова и аппетитно стал грызть огурчик. Похрустывал. Командиры - один, другой - посмотрели на него и, как будто им только что, сию минуту подали, тоже принялись грызть и хрустеть. Мещеряков выпил - и они выпили.
Не пил и не грыз только один Петрович. Удивленно глядел на Мещерякова. Глядел долго, потом наклонился к нему, с тем же удивлением спросил:
– Так ты что же, Ефрем, ты все понимаешь, да? Все как есть? Всю обстановку?
– Конечно!
– ответил ему Мещеряков. Про себя же подумал: "Непонятно одно - почему ты здесь с ротой спасения революции, дорогой мой товарищ комиссар?"
Все знали, кто теперь должен заговорить, - комполка двадцать четыре должен был это сделать. Его и ждали.
Он всегда-то был, заметный. Высокий, кудрявый - первый парень на деревне, - комполка двадцать четыре призывался в армию в девятьсот шестнадцатом, еще мальчишкой, еще молоко на губах не обсохло, но только-только успел понюхать германского пороха - и сразу вырос. Кинулся в революцию, при Временном правительстве по первому же закону о введении смертной казни на фронте был приговорен к расстрелу и дезертировал; когда вернулся домой, в Знаменскую, - стал сразу же совдепщиком, а с начала партизанского движения пошел в отряд Крекотеня. Крекотень его любил, как родного сына. И не напрасно - было за что. Выдвинул на командование полком тоже не напрасно.
Ему было годочков двадцать один, двадцать два - не больше. Он поправил чуб, начал привычным к речам голосом:
– Товарищи!
– Резко обернулся к Брусенкову, даже нагнулся к нему и, будто забыв о своем намерении говорить речь, стал говорить только ему одному, но громко, во весь голос: - Все правильно: мы, народ, нонче боремся ради победы над ненавистным врагом. И самое необходимое нам - победа! Она! А когда так, то мы за тем идем вождем и командиром, который победы достигает, там достигает, где другому она вовсе не доступная! За которым каждый из нас готовый идти на любой подвиг! Тому мы и прощаем, когда он в чем делается виноватый, того хотим над собою видеть так же, как и впереди себя во время жестокого боя. Того мы узнаем с первой команды над нами и прежде всего - с первого сражения. Хочу спросить, кто бы сделал нынешние наши победы под Моряшихой? Товарищ Крекотень бы сделал? Мир праху революционному товарищу Крекотеню,
Комполка двадцать четыре, пошатываясь, подошел к Мещерякову, нагнулся, поцеловал Мещерякова в губы. Крикнул:
– Бесстрашному главкому - ур-ра!
И подхватили "ура" мадьяры, крикнули отрывисто, не очень громко, но четко - так же и кричали, как в тот раз, когда ночью шли в цепях на Малышкин Яр, в короткий, смелый налет... Нестройно, на все лады, прокричали вслед за мадьярами эскадронцы. "Ага, - подумал Мещеряков, - здесь мои ребята. Передала Дора, успела, чтобы они поблизости были, здесь они и есть. Вернее всего - предосторожность лишняя, а все ж таки? Береженого бог бережет!"
В доме гости тоже провозгласили. Чуть отставая от других, пропел "ура" низкий голос прасолихи Евдокии Анисимовны. "Могучая!" - опять подумал Мещеряков и зажмурился. Старики, представители моряшихинского общества, вякнули "ур-ря, ур-ря!", а тогда и еще покатился возглас через ограды и плетни. Теперь поищи, кто первый крикнул, по какой причине?
Загуляла Моряшиха. Сильно загуляла.
Гришка Лыткин обнимал комполка двадцать четыре, его обнимал, а Мещерякову кричал:
– Ефрем Николаевич, Ефрем Николаевич! Выпейте, пожалуйста, за мое контузие, очень контузие ко мне пришлось, очень по сердцу!
– И показывал всем синий подтек под правым глазом.
– Это, вы думаете, что у меня, товарищ Петрович! Товарищ Брусенков?
– спрашивал Гришка Лыткин, в то время как комполка двадцать четыре утирался руками после его поцелуев.
– Вы думаете, колчаковец сделал? Нет - это сделал в нынешнем бою наш товарищ главнокомандующий, вот кто!
И криком кричал Гришка о том, как Мещеряков лично втащил пулемет на баню и начал заливать свинцовым огнем канаву вдоль улицы, в которой беляки залегли. Тогда они конным взводом пошли на Мещерякова - а он их огнем! Они в него гранатой, не достали, а он их - огнем! Они стали заходить сбоку, с другого переулка, а он их - огнем! Тут все поняли: вот он - конец Мещерякову, даже всему бою - конец! Стали звать Мещерякова к себе, тащить его за ногу с баньки, а он сказал: "Пошли все..." Все равно его за ноги тащили, а он брыкался и угадал каблуком вот сюда - под правый глаз Гришке Лыткину. После повернул пулемет, на минуту подставил спину противнику, залегшему в канаве, но за эту минуту - огнем по конному взводу! Потом верхом на коня! "За мной, красные герои!" И только когда выскочили уже за околицу, Гришка хватился: у него же контузия! Тогда и вспомнил.
Мещеряков сказал ему:
– Ты, Гришутка, еще молоденький для баловства! Ей-богу! Воевать уже можешь, и совсем неплохо, а баловаться - нет, молоденький еще! Это вот нам, взрослым...
– Поглядел на Брусенкова.
– Правда, Брусенков?
– Правда, - подтвердил тот, наливая в стакан.
А Петрович снова спросил Мещерякова:
– Понял ты много, Мещеряков. Понял, да. Но как же ты после этого пьешь? Почему - падаешь? Упал окончательно? Боев не было - пулеметчиков за пьянство расстреливал. Нынче, в такой момент, и сам пьянствуешь!
– Поглядел на округлый и розовый рот Мещерякова, в глаза посмотрел: - Что в этот час, в эту минуту может случиться в бывшем штабе Крекотеня? Без него? Без никого? Ну?
– Су-у-у-хой бы я-а ко-роч-кой пи-та-лась...
– вел низкий, странно певучий голос, пробиваясь в полутьму амбарушки, заполняя ее, - сы-ы-рую во-о-о-ду б я пи-и-лъ-а...
Ну и голос же был у прасолихи! Ну и жизнь была нынче в прасолихином доме!
Покуда находились в этом доме, Мещеряков его будто и не замечал. Ел в нем и пил, разговаривал, по сторонам не глядел. Теперь из дома ушли, сидели в амбарушке, а прасоловские хоромы тут-то представились в подробностях.
Сундук, закованный в железные обручи, стоял в одном углу горницы. В другом - иконы, иконы... Одна богаче другой, а вот посередке - вовсе крохотная черная иконка, невозможно догадаться - чей лик? Особая какая-то, от родителей, или принесенная с богомолья, или беглый каторжник перед смертью завещал ее доброму человеку, а прасол, само собою, считал, что добрее его нету и не может быть никого.