Солнце красно поутру...
Шрифт:
Мы бродили в клевере, в россыпях незабудок, собирали фиолетовые гераньки и запашистые зонтики валерианы или сидели у самой воды и наблюдали за ласточками-береговушками. Вытянув острые крылья, они с лету шлепались грудью в реку, а потом в брызгах весело и стремительно взмывали кверху. Накупавшись и налетавшись, рассаживались обсыхать на провода.
— Счастливые эти ласточки, — как-то сказала Света. — Летают они, летают и столько видят! Интересно ведь много знать, ага? Куда идут дороги? Что за речкой? А за лесом что? Вот курицы. Птицы
Я спросил:
— Слышишь, в осоке крякает кто-то?
— Ну, слышу.
— Это не утка — коростель. Так вот, этот коростель и летает, и плавает, если потребуется, а никогда не увидишь, чтобы летал или плавал. Пешком да тайком все. На юг, на зимовку, и то, говорят, большую часть пути пешком добирается. Потому что ему так удобнее: тело у него лодочкой, ноги длинные, сильные, бегает он здорово, а уж прятаться в траве — с любым потягается. Так что крылья ему даже не обязательны.
Света призадумалась. Потом решительно возразила:
— Глупый коростель: крылья есть, а не летает…
И неожиданно задала мне вопрос:
— А что такое мечта?
Я не сразу ответил.
— Понимаешь, это, наверно, все то, о чем ты думаешь, что желаешь. Ведь ты мечтаешь только о том, что тебя волнует, что дорого тебе, правда?
— Ага.
— Ну вот, значит, мечта — твои желания.
Говорили мы о разном — о цветах и птицах, дальних странах и книжках и о многом другом, о чем она спрашивала. Но такие разговоры обычно начинались после того, как уплывал за холмы звук рожка. И кончались они с приходом Светиной мамы.
А раз пришли на берег, просидели до потемок и рожка не услышали. Без него чего-то не хватало у реки. И привычные звуки были уже не те: скрипнет колодезный журавль — мы оглядываемся, будто никогда и не слышали, ударит женщина вальком по мокрому половику — вздрагиваем: звук по реке такой, ровно выстрелил кто. Скучно было без рожка, и мы, прислушиваясь, почти весь вечер молчали. Так и ушли домой, словно потерявшие что-то, ушли раньше обычного.
Не играл рожок на другой да и на третий день. Светлана стала молчаливой, рассеянной. Ходила по берегу, нетерпеливо поглядывала за реку, а потом садилась и безразлично наблюдала за сновавшими над водой стрекозами. Изменилась она и внешне — вся как-то сникла, глаза притухли.
В один из вечеров Света на луг не пришла. Прождав час, я направился к ней домой.
Света лежала в постели. Мать с уставшими глазами сидела в изголовье и прикладывала к горячему лбу девочки мокрое полотенце. У окна снимала халат сельская фельдшерица.
— Надо отправлять ребенка в больницу, Прасковья Васильевна, — говорила она матери. — Рецидив. А пока ставьте холодные компрессы.
Фельдшерица, взяв чемоданчик, бесшумно вышла.
Прасковья Васильевна кивнула мне на стул.
— Худо ей, — сказала она. — Вон в каком жару мается! Все о рожке говорит, пастушка какого-то зовет. Навыдумывали вы там с ней…
Девочка прерывисто
— Мальчик, играй еще… Ой, иволга поет! Играй, мальчик. Ну, играй же!..
И задохнулась, упала в постель. Мать бережно вместе с подушкой приподняла взмокшую голову Светы, поднесла к запекшимся губам стакан с водой. Девочка с усилием глотнула, открыла глаза.
— Это кто играл?
— Мальчик, доченька, пастушок твой.
— Где же он?
— Ушел, но вернется скоро, играть тебе будет.
— Будет? Я подожду его…
Света просветленно улыбнулась, опустилась на подушки и забылась.
— Вот так со вчерашнего вечера, — горестно сказала Прасковья Васильевна. — Почти в себя не приходит. И все пастушка зовет. Фантазерка она у меня большая. Что-нибудь да придумывает…
Прасковья Васильевна наклонилась к груди дочери, послушала дыхание.
— Полегче вроде. Это у нее обострение. Она ведь пластом лежала… Полиомиелит был. Врачи говорят, что с возрастом пройдет, да вот не проходит! Как разволнуется, так и сляжет. Уж очень чувствительный ребенок.
Я слушал эти слова, и больно мне было, что ничем не могу помочь девочке.
А что, если… Что, если разыскать того музыканта, будь он взрослый или мальчик?
Я простился с Прасковьевй Васильевной, тут же отправился на реку, отыскал лодку и переплыл на другой берег.
Долго шел влажными лугами среди метлицы и лютиков в том направлении, откуда в прошлые вечера слышался звук рожка. В низине, за ивняками на пойменных пожнях, нашел вытоптанные скотом выпасы, потухшее костровище. Но ни стада, ни пастуха уже не было. Повстречавшаяся женщина сказала, что стадо пасет старик Поликарп, что он и дудит в рожки, которые ладит сам же. А сейчас угнал стадо в деревню.
Я шагал в указанную женщиной сторону по пыльному проселку. За холмом, в крутой ложбине, маячила беленым верхом колхозная водонапорная башня. А с пригорка открылась вся деревня, обнесенная заплотом из жердей, с сизыми хвостами ленивых дымов над избами.
Пастуха Поликарпа я догнал у самого скотного двора. Высокий, мосластый, с бурым от загара лицом и бородой в два клина, он негромким мелодичным свистом подгонял отбившихся коров.
Я рассказал пастуху о больной девочке, о рожке и обо всем остальном, что задумал.
Поликарп поскреб пятерней бороду.
— Вон что. Знаю ее, Светланку Прасковьину. И верно, хворая она. Только дудку-то я отдал пионерам. В лагере живут. Смышленая ребятня, для выступлений, говорят… Ну, поглядим. Утро вечера мудренее…
Домой я вернулся уже ночью. Снял на крылечке мокрые ботинки, забрался на сенник и не раздеваясь лег на душистую кошенину. В темноте под матицей попискивали молодые ласточки, в повети на насесте возились куры, а в хлеву вздыхала сытыми боками корова. Миром и покоем веяло от всего, и я разом заснул, словно провалился в небыль.