Солнце самоубийц
Шрифт:
— Galleria dell Accademia.
Наискось, в зеленом скверике площади Сан-Марка, сидят совсем еще мальчики пушок на щеках молодые офицеры итальянской армии.
В краснокоричневом сумраке прохода, ведущего к освещенному вдали в арке куполообразного пространства знаменитому «Давиду», изваянному, только подумать, двадцатишестилетним Микельанджело, его же четыре статуи на гробницу папы Юлия Второго в Риме: фигуры человеческие тяжко пробиваются сквозь бесформенный камень; или же, наоборот, замуровывают себя.
Напряженность сумрачного пространства вокруг этих фигур мгновенно
В сумерках прохода, по стенам которого никогда не утомляющие сцены из Бытия на фламандских шпалерах шестнадцатого века, рабочие ремонтируют пол.
Внезапно появляется запыхавшаяся от быстрой ходьбы, почти бегущая группа обливающихся потом, несмотря на холодный зимний день; плакатно-знакомые лица второстепенных советских киноактеров уровня фильма «Дело было в Пенькове», заостренные смесью загнанности и мимолетного обязывающего любопытства, табунятся вокруг старика-гида, ломающего челюсть полузабытым, как и сама юность этого старика, русским языком.
Публика вкупе с Натиком и Коном с тех же за тридевять пеньковских земель не успевает и глазом моргнуть, как группу эту выносит наружу и в неизвестном направлении.
Флорентийский собор Дуомо.
Голос Натика слабым эхом в хоральных высотах:
— Третий по величине в мире после собора Святого Петра в Риме и Святого Павла в Лондоне. Строил Филиппо Брунелески.
— Высота-то, слыхал? Девяносто метров. Когда же вымахали такое?
— Первая половина пятнадцатого.
Кампанилла Джотто.
— В прошлую экскурсию с нее один — фьюить. Наш, да, да, из автобуса, — знакомый голос бизнесмена по туризму, страдающего язвой.
— Кто?
— Художник?
— Молодой?
— Старик? Ему и так немного до смерти. Дождаться не мог?
— Мы входим в галерею Уффици, — торжественно пролетает мимо ушей публики голос Натика. Ей по душе скверный голос язвенника:
— Что вы мне талдычите. Я ведь его хорошо знал. Не художник, а кинорежиссер.
— Запутался, бедняга? Решил сам сыграть последний эпизод из несостоявшегося фильма?
— Хо-хо!
— Что-то вы не очень весело смеетесь.
— Мне-то что? Мало сумасшедших?!
Отчаянный голос Натика:
«Знаменитая картина Сандро Боттичелли „Рождение Венеры“. Обратите внимание, какая невероятная жизненная энергия в фигуре Венеры, в ее медных, тяжелых, как вьющиеся змеи, волосах. И все другие фигуры полны реальной жизни и движения несмотря на аллегоричность сюжета. Эту картину переживаешь, как музыку».
— О какой музыке идет речь?
— У вас что, проблемы со слухом? Не о музыке речь, а о старикашке, который с колокольни прыгнул.
— С собственной?
— Что-о-о?
— Вы имеете в виду, на все смотрел с собственной колокольни?
— Оставь дядю, он же и вправду глухой.
Маргалит осталась у Боттичеллевой Венеры: только ради этого и пришла в галерею Уффици, в которой уже бывала несчетное число раз.
Майз ушел к какому-то любимому его полотну.
Кон же не отстает от публики, Кон с тревогой обнаруживает,
Глухой дядя не так уж неправ: старичок, решившийся на столь патетический прыжок с кампаниллы Джотто, и вправду увидел всю свою потерянную жизнь с собственной-на-миг-колокольни.
Вообще-то человек, бросившийся с кампаниллы Джотто и видящий за мгновение до смерти Флорентийский собор, должен быть художником.
Отвлечься.
Кон замирает, забывается у «Венеры» Тициана: отсвет шеи, припухлость в уголках губ и глаз, податливо-влекущих, независимо, даже высокомерно холодных; текучая плавность щеки, рук, словно бы вылитого из жемчужной плоти обнаженного тела, торжествующе-бесстыдного и естественно-целомудренного; поза, вольная, как сама природа, гениально выбранная художником и ставшая в веках классической: из этого источника — Гойевская «Маха», «Олимпия» Манэ.
Но, внезапно очнувшись на каком-то болезненном подъеме духа, ощутив боль в груди, задерживая дыхание не как пловец, ныряющий в житейское море, а как человек, желающий в испуге унять сердцебиение, тайком и с оглядкой щупая пульс, Кон спешит, почти бегом догоняя публику по Понте-Веккьо все за тем же неутомимым Натиком в сторону галереи Питти:
— Понте-Веккьо древний мост через Арно. Лавки ювелиров на нем тоже древние. Видите, на пьедестале. Это и есть Бенвенуто Челлини, земной покровитель ювелиров…
Воды Арно медленны, вязки.
Публика, затаив дыхание, смотрит через парапет в воду, как будто впервые склонилась над смертельными глубинами: история со стариком подсознательно, нежелательно разбудила в этой, казалось бы, разношерстной публике чувство стада, идущего по самому краю пропасти в страхе, что кто-нибудь не выдержит, прыгнет, потянет за собой других. Уже были случаи: прыгали не только с высоты, но и под колеса. Язвенник в ударе: затмил Натика, который явно боится бунтовать, ибо, очевидно, главный вклад в бизнес вносит бывший оперный певец: так вот, говорит он, мать оставила восьмилетнюю дочку, кинулась под колеса: малышку пытаются пристроить в израильскую семью через Еврейское агенство; а глава одной шумной и благополучной семьи, да, да, в Остии, повесился в туалете на съемной квартире, занимаемой двумя семьями.
Публика вся — обостренное внимание, публика страдает коллективной навязчивой идеей, на ходу мобилизуя все душевные силы самосохранения, а истории, небрежно роняемые язвенником, распространяются из уст в уста, как круги на поверхности Арно от камешка, кем-то из них брошенного.
Публика лишилась внутреннего равновесия, и потому ее особенно тревожит и даже раздражает покой и свет вечности в великих полотнах Тициана и Рафаэля на стенах галереи Питти, удивительная возвышенная статичность бренных человеческих фигур, гением художника превращенных в символы вечности.