Солнце восходит на западе
Шрифт:
— Ну, а так называемая советская интеллигенция? Что она собою представляет?
— Советская интеллигенция?… Ее — нет. Больше того, — ее не может быть. Слова «советская» и «интеллигенция» также несовместимы, как несовместимо, скажем, «белое» и «черное». Как не может быть белого черного, так не может быть и советской интеллигенции. Ее не может быть потому, что у нас уничтожены, как тот культ, которому служит всякая интеллигенция, начиная со времен древней Эллады, так и тот дух, который отличает ее от остальных классов общества. А то, что большевики называют советской интеллигенцией, так это просто механики, инженеры, техники, врачи, которые копаются в моторах или человеческих внутренностях, копаются сообразно своим способностям, одни хуже, другие лучше. Вот и все. Это узкие специалисты нужные советскому государству, так же как они нужны и Германии, и Америке, и Центральному Конго. Но от узкого специалиста и до интеллигента в том
— Вот отсюда вытекает и второй ответ на тот же ваш вопрос. Истребление русской интеллигенции исключало возможность новой революции, еще в большей мере, чем исключала ее система доносов и шпионажа. С гибелью интеллигенции исчез тот класс, который делает революцию. Вы думаете ее делает толпа, выходящая на улицу? Нет, она делает только черную работу, а для того чтобы заставить толпу выйти на улицу, нужна другая работа, более сложная. Вот ее то у нас некому делать. А без этого могут быть только бунты. Они и бывали в Кронштадте, и на Дону, и на Кубани, и на Кавказе. Это не значит, что не было попыток к широко задуманному перевороту. Они были. Последняя из них это, так называемый, заговор Тухачевского. Он кончился так же, как и все предыдущие. Провокаторы, предатели, доносы и новые миллионы жертв выкашиваемых косой, простите за выражение, советского правосудия. Ведь расплачивались своей жизнью не только участники заговора, но и их родные, соседи, знакомые, знакомые соседей, соседи знакомых и так далее. Об апокалипсическом ужасе годов «ежовщины» будут написаны книги. И если мир не разучился содрогаться, то он содрогнется, когда прочтет первую из них…
Грустно, очень грустно бывает во время этих бесед. Так и сейчас. Когда разговариваешь о жутких результатах двадцатилетней работы большевиков, то не верится, что прошло так мало времени и что за такой короткий срок можно было так обезглавить огромную страну. Но когда гуляешь по квартире, трогаешь вещи, то кажется, что и двадцати лет не прошло. А так, как будто, с твоего отъезда миновало года два, а то и один.
На рояле лежат ноты. Беру их. «Почему я тебя так безумно люблю….» На нотах портрет Вари Паниной. На обороте — Сабинин — «Солдаты, солдаты по улице идут…» Издательство — Юлий Генрих Циммерман, Санкт-Петербург. Маленький мальчик расставляет оловянных солдатиков. У них отломаны руки, а то и головы, но на них формы старых русских полков. Таких точно солдатиков расставлял и я в девятнадцатом году. На столе потрепанная книжка. Перелистываю ее. Лидия Чарская — «Княжна Джаваха».
— Эта книга была у нас запрещена, — объясняют мне. — По-видимому, она очень опасная для советского режима, — смеется хозяин. Мы сейчас с чердака вместе с елочными игрушками принесли.
Дети с радостными восклицаниями вытаскивают из ящика игрушки. Завтра сочельник. Вносят елку и дети начинают ее украшать. Это первая рождественская елка в их жизни. Меня зовут к столу. А на столе все то, что бывало у нас на столах в годы гражданской войны. Перловый суп, пирог с морковкой, плотный корж на соде, «торт» из пшена. И разговоры те же.
— Чем богаты, тем и рады. Простите, чай будем пить без сахара. Проклятые большевики весь город ограбили. Лишь бы не вернулись никогда.
И вдруг теряешь всякое представление о времени. Что это? 1941 год или 1919? Сколько же прошло времени — четверть века или полгода? Кто я — приехавший из заграницы журналист с поседевшими висками или кадет третьего класса? Может побежать и мне на чердак и притащить, запрятанные там вместе с елочными игрушками и «Княжной Джавахой», фуражку и погоны, надеть то и другое, выбежать на улицу и встретить там своих старших товарищей в корниловской или дроздовской форме?…
Но в ту же минуту вспоминаю все виденное и слышанное здесь за последние дни.
Нет, прошло не четверть века. Прошло — сто лет…
За столом мой собеседник отвечает мне и на второй вопрос.
— Вы спрашиваете, почему продолжается сопротивление? На это я вам скажу, что я не вижу настоящего сопротивления. Ведь если бы оно, действительно, имело место, то разве могли бы немцы за такой короткий срок взять в плен около пяти миллионов человек и продвинуться вглубь России на пятьсот километров? Я думаю, что вопрос идет о частичном сопротивлении. Кто же сопротивляется? Делают это разные группы населения и по совершенно разным мотивам. Во-первых сопротивляется коммунистическая партия. Почему она это делает объяснять не надо, но она делает все возможное для того, чтобы затянуть борьбу. Она организовывает отпор, руководит, подстрекает, но кровь партийцев льется очень скупо. Кто же проливает кровь? Наиболее отчаянно дерется та прослойка между народом и партией, тот целый класс дикарей, которые благодаря пролетарскому
— То есть…
— То есть, повторяет, мой собеседник и делает небольшую паузу. — Вот тут уже заключается и мой ответ на ваш третий вопрос. Вы спрашивали, что по нашему мнению, мнению здешних людей, надо сделать для скорейшего падения большевизма. Так вот я и скажу: — надо как можно скорее обезоружить эту последнюю группу. А для этого им надо показать, что они защищают не родину, а советскую власть. Как только им это станет ясно, поверьте они в тот же день перестанут проливать свою кровь. А это произойдет тогда, когда той родине, которую возглавляет сейчас коммунистическая партия, будет противопоставлена другая наша родина, которая встала против большевистской диктатуры. Если завтра в Киеве или Смоленске поднимется трехцветное знамя и национальное российское правительство призовет народ к борьбе против большевиков, то война окончится через несколько месяцев. К новому российскому правительству, к нашему национальному флагу, со всех сторон потянутся миллионы людей, как к маяку осветившему ночную мглу сомнений и колебаний. А если этого не будет, если и дальше с одной стороны будет находиться иноземное нашествие, а с другой, пусть проклятое, пусть ненавидимое большинством, но все же «свое» правительство, защищающее родину от этого нашествия, то сопротивление будет все время увеличиваться и все сомневающиеся и колеблющиеся окажутся в результате на стороне большевиков.
— Откровенно говоря, мы тут, еще в первые дни войны думали, что у вас там все налажено, все договорено с немцами, ждали вас каждый день, ждали каких-то сдвигов, манифестов, русских добровольческих отрядов, съездов, а вот уже прошло полгода и ничего. А между тем порыв не терпит перерыва. Порыв был и у нас, встречавших немцев с цветами, я сам на старости лет бросал цветы немецким танкистам. Порыв был и у тех миллионов бойцов, которые добровольно сдались в плен немцам. Кстати, неужели в Берлине не поняли, что причиной их пленения были совсем не те окружения, в которые они попали, а наоборот, — все эти окружения были следствием того, что они не хотели драться? Так это о порыве… А вот теперь уже длится долгий перерыв. Большевики его сумеют использовать. Вы заметили, между прочим, что все успехи большевиков, приведшие их к власти и удержавшие их там, покоились всегда не на каких-то их исключительных талантах, а непременно на вопиющих ошибках их врагов. Неужели же в Берлине ничего не видят и не понимают? Ведь, если немцы всегда были скверными дипломатами, то ведь солдаты-то они хорошие. Как же они не понимают, что танком Россию не победишь? Ведь еще в прошлую войну Людендорф понял это и прислал к нам в запломбированном вагоне Ленина и компанию. Но, если тогда немцы поняли это только в конце войны, то теперь это должно было быть ясно в самом ее начале. Тем более, что теперь не надо запломбированного вагона и обстановка у нас для подобных экспериментов даже более благоприятная чем была в 17-ом году.
Я подтверждаю профессору, что в Берлине ничего не видят и ничего не понимают и рассказываю об оставшихся без ответа проектах, планах и предостережениях, переданных русскими эмигрантами в германские правительственные учреждения.
Мой собеседник улыбается и говорит: — я тоже в первые дни прихода немцев, составил на немецком языке обстоятельный доклад по русскому вопросу и передал одному «зондерфюреру», с просьбой переслать его в Берлин. Он благодарил меня и обещал немедленно это сделать. Потом, встречаясь со мной, неизменно любезно раскланивался. А как-то примерно через месяц после нашей встречи он прислал мне даже табаку. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что табак этот был завернут в одну из страниц моего фундаментального доклада…
Расходимся поздно. Я долго не могу заснуть в эту ночь. Слова ленинградского профессора не выходят у меня из головы, хотя ничего нового он мне не сказал. Но, именно то обстоятельство, что все сказанное им до малейших подробностей совпало с тем, что думали мы, находясь на другом полюсе войны, доказывает какое единодушие можно было вызвать в громадном большинстве нашего народа, если сейчас, немедленно, бросить на русскую почву долгожданное семя борьбы национальных сил нашей страны против коммунистической диктатуры. Но, кто его бросит?