Сон «Святого Петра»
Шрифт:
Просторный балкон почти весь вдавался в густую крону столетней акации. Ветви ее пролезали сквозь каменные балясины, обвивали их и вползали на перила. В этом зеленом шатре стояла девушка в длинном белом платье и расчесывала волосы, закрывавшие грудь.
— Это моя младшая пра, — пояснил Покровский, отворяя калитку. — Верок, к нам гости! Побудь, милая, за хозяйку. Накрой нам столик в саду.
Шулейко показал глазами Оксане Петровне на портфель с дневником Михайлова.
— Дать ему почитать?
— Пожалуй.
Пока правнучка Покровского хлопотала по хозяйству, а Оксана Петровна ей помогала, Георгий Александрович, водрузив на нос тяжелые
— Ну что ж! — вздохнул он, когда закрыл папку и когда Шулейко рассказал, как были найдены дневник и останки Михайлова.
— Я всю жизнь ждал, что кто-нибудь меня, все же расспросит о «Святом Петре»… Верок, ты можешь еще успеть к катеру на Золотой пляж. Спасибо тебе, милая!.. Оксана Петровна, садитесь поближе. В вашем присутствии мне легче говорить правду. Впрочем, мой возраст и без того не позволяет лгать. Да и скрывать мне нечего, ибо за содеянное Бог покарал меня весьма чувствительно: в общей сумме пятнадцать лет лагерей. А год сталинского лагеря стоит трех лет царской каторги. Уж вы мне поверьте.
— Как? — удивилась Оксана Петровна. — Вас судили за «Святого Петра»?!
— Не волнуйтесь, моя дорогая. Меня судили как турецкого шпиона. Но поскольку это был чистейший бред, я утешал себя тем, что сижу не безвинно, а искупаю свой тяжкий грех перед Михайловым и всей командой. Я считал все эти годы, что «Святой Петр» погиб сразу, же, как только погрузился в Гибралтаре…
— Впрочем, начнем abovo— от яйца, как говорили древние. Итак, нарисуйте себе Геную лета семнадцатого… Чудный белый город, утопающий в солнце, зелени и женском смехе. Никакой войны! Теперь вообразите двадцатилетнего мичмана, полного жизни, любви и надежд на весьма неплохое будущее. Я прочил себя в большие живописцы… Представите себе, состоял в переписке с самой Голубкиной и имел от нее похвальные отзывы о моих работах. И вдруг нелепейший, бессмысленнейший жребий: заточить себя в стальной гроб и кануть в нем на дно морское. У «Святого Петра», по моему тогдашнему убеждению, не было никаких шансов прийти в Россию. И тогда с помощью одного очаровательного Существа, возник план. План спасения, «святопетровцев» от никчемной и неминуемой гибели. Я должен был погрузить их в глубокий сон посредством иерозвуков определенной частоты. Потом я даю сигнал ракетой на португальский буксир, и тот отводит нас в нейтральный порт. Оттуда санитарный транспорт доставил бы команду в Россию, где Дмитрии Михайлович Михайлов без особого труда вывел бы всех спящих из летаргии по своей блестящей методе. А там и конец войны.
Понимаю, для вас все это звучит как фантастика. Но мне было много меньше, чем вам, любая авантюра казалась осуществимой. Тем более речь шла о жизни и смерти. Мой план, пусть и сумасбродный, все же обещал жизнь, и не только мне одному. Помимо всего прочего, я спасал для России и Михайлова, который из своих старомодных понятий о чести не хотел видеть вопиющей бессмысленности нашего похода, да и всей войны. Для него все это было защитой Родины.
— А для вас? — спросила Оксана Петровна.
— Для меня? Я уже тогда оценивал войну с марксистских позиций, так как еще студентом почитывал кое-что… Михайлов же кончал Морской корпус, где заниматься политикой считалось смертным грехом. Это в конце концов его и погубило. Я не хочу сказать о нем ничего дурного, он был моим Учителем, и меня всегда
— Но ведь он слышал немецкую речь.
— Чепуха. Команда на буксире была разношерстной: испанцы, португальцы, итальянцы, немцы…
— А флаг, который он видел в перископ?
— Светосила нашего перископа была настолько мала, что в него могло померещиться все что угодно. Буксир был португальский. Он пришел в Лиссабон. Меня даже не интернировали. Я обратился в русское посольство и через месяц уже шагал по Архангельску.
Гражданскую войну провел в Кронштадте. Служил на «Олеге», был ранен. В двадцать третьем списался вчистую, как негодный к строевой. Приехал в Севастополь. Ни кола, ни двора, ни ремесла.
В свои двадцать шесть я ощущал себя глубоким стариком.
Искупавшись в море, я направил свои стопы к знакомому мне домику на Владимирской горке. Он был поделен пополам. Дверь одной половины оказалась заперта, другую открыла Стеша в наряде конторской барышни.
— Ой, Юрий Александрович! — обрадовалась она. — Где же вас лихо носило? А мы вас схоронили давно вместе с Николаем Михайловичем… Я теперь одна живу! Разделились мы с Надеждой Георгиевной. Заходьте! У меня подождете. Чайку попьем.
В комнате Стеши стояла огромная кровать с никелированными спинками, пышно убранная подушками, под кисеей. Над круглым столом куполом парашюта нависал абажур. Стеша взволнованно суетилась, собирая чай под портретом Ворошилова.
— Где же работает Надежда Георгиевна? — спросил я, разглядывая флакончики на трюмо.
— А, в горбольнице сестрой… Я теперь тоже, Юрий Александрович, как освобожденная пролетарка, на почтамте тружусь. Ага! Сама себя содержу… А вы-то, вы-то, вы и раньше видные были, а теперь и вовсе в солидные мужчины взошли!
В окне мелькнула темная накидка Надежды Георгиевны. Я метнулся из-за накрытого стола…
…Бывший кабинет Михайлова оставался почти таким, каким был при жизни хозяина. В руке Надежды Георгиевны дрожала крохотная ликерная рюмка.
— Я очень рада вашему возвращению… Здесь все так переменилось. Люди стали неузнаваемо другими… Вы помните, кухарка Николая Михайловича Стеша заявила мне, что я вдова «бывшего царского сатрапа» и потому не имею права занимать целых две комнаты. И это Стеша, которая боготворила Николая Михайловича… Я буду рада, если вы остановитесь у нас. Мы с Павликом прекрасно разместимся в столовой, а кабинет — ваш. В том шкафу — чертежи. Кроме вас, никто в них не разберется. В них — вся жизнь Николая Михайловича…
Я подошел к висевшей на стенке гитаре и провел пальцем по струнам, инструмент оказался расстроенный.
— Милейшая Надежда Георгиевна… Я с благодарностью принимаю ваше предложение… Вы, безусловно, ошибаетесь, видя во мне того прекраснодушного полустудента-полуофицера, каким я остался в вашей памяти. Его нет, нет Юрочки Покровского, он давно погиб в Атлантике. Я ношу лишь его имя… Все формулы иероакустики выветрились из моей головы. Я не могу принести вам благородной клятвы, что продолжу, мол, дело учителя. Нет. Но в одном я смею вас уверить! Отныне никто ничем вас не обидит, не причинит вам никакого зла… Я смогу оградить вас и Палю от житейских невзгод. У меня есть руки! Они способны творить — ваять, лепить, рисовать, работать!..