Сонаты: Записки маркиза де Брадомина
Шрифт:
— Что же, выходит, ты бы согласился делить меня с ним? Боже мой, как бы я хотела быть старой, старой старухой!
Растроганный, я поцеловал руки моей возлюбленной.
Хоть мне и не случалось никогда ревновать к мужьям, для меня все эти сомнения были источником еще большего очарования, может быть — величайшего счастья, какое только могла мне подарить Мария Антониетта. С годами человек всегда узнает, что слезы, угрызения совести и кровь помогают наслаждаться любовью тем, что изливают на эту любовь свой возбуждающий нектар. О, священное вдохновение, пробужденное в нас сладострастием, матерью божественной грусти и матерью мира! Сколько раз за эту ночь ощущал я на губах своих слезы Марии Антониетты!
— Я не должна была любить тебя… Я должна была задушить тебя в моих объятиях, вот так, вот так…
— Умереть в такой петле — это же счастье, — вздохнул я.
Сжимая меня еще крепче, она простонала:
— Ах! Как я тебя люблю! За что я люблю тебя так? Чем ты меня опоил? Ты с ума меня сводишь! Скажи мне что-нибудь! Скажи!
— Лучше уж я буду тебя слушать.
— Но я хочу, чтобы ты что-нибудь мне сказал!
— Я скажу тебе то, что ты уже знаешь. Томлюсь я по тебе!
Мария Антониетта снова принялась меня целовать; раскрасневшись и улыбаясь, она едва слышно прошептала:
— Ночь такая длинная…
— Разлука с тобой была еще длиннее.
— Сколько раз еще ты меня обманешь!
— Не будет этого никогда!
— Подумай о том, что ты говоришь, — сказала она смеясь, краснея от волнения.
— Вот увидишь.
— Смотри, я буду очень требовательной!
Должен признаться, слова эти меня испугали. Ночи мои теперь уже не были теми победными тропическими ночами, когда я был упоен страстью к Нинье Чоле. Мария Антониетта выскользнула из моих объятий и убежала в свою уборную. Я немного подождал ее, а потом устремился вслед за ней. Заслышав мои шаги, она выскочила оттуда вся в белом и спряталась за полог кровати. Это была старинная кровать полированного ореха, классическое ложе, на котором до самой старости почивали со своими женами наваррские идальго, простодушные христиане, не помышлявшие ни о чем дурном, не искушенные в науке страсти, которой тешился лукавый, слегка сдобренный теологией талант учителя моего Аретино.
Мария Антониетта была требовательна, как догаресса,{86} но я был мудр, как старый кардинал, который изучал тайное искусство любви в исповедальнях и во дворцах эпохи Возрождения. Божественная Мария Антониетта была распалена страстью, а женщины страстные всегда поддаются обману. Господь, который знает все, знает, что страшны не они, а другие, медлительные и томные, которым не столько хочется наслаждаться самим, сколько чувствовать, что наслаждаются ими. Мария Антониетта была простосердечна и эгоистична как дитя и в исступлении своем забывала о том, что я вообще существую. В эти мгновения, когда груди ее трепетали, как белые голубки, когда глаза были подернуты поволокой, а полуоткрытые губы обнажали два ряда белоснежных зубов, она была поразительно хороша этой своей пышной, чувственной красотой, щедрая и священная, как жена из Песни песней.
Совсем обессилев, она сказала:
— Ксавьер, это последний раз!
Думая, что она говорит об эпопее нашей любви и чувствуя себя способным на новые подвиги, я только вздохнул, едва коснувшись своим поцелуем ее обнаженной груди. Она, в свою очередь, вздохнула и, скрестив руки, обхватила ими плечи, как кающаяся грешница на старинных картинах:
— Когда мы теперь увидимся, Ксавьер?
— Завтра.
— Нет! Завтра начинается моя Голгофа… — С минуту она молчала. Потом со всею страстью обвила обнаженными руками мою шею и едва слышно прошептала: — Королева хочет, чтобы я с ним помирилась, но, клянусь тебе, ни за что… Как-нибудь да отговорюсь, скажу, что больна.
Когда
— Делайте ставки.
Исполненный религиозного рвения голос проговорил:
— Дама-то какая!
Другой голос таинственно, словно в исповедальне, спросил:
— На чем игра?
— Не видишь, что ли… На худиях! Семерки тоже идут.
— Пожалуйста, не мешайте, — сухо заметил метавший банк. — Так легко и сбиться. Все, как волки, на одну карту кидаются.
Беззубый старик в очках с поистине евангельским спокойствием сказал:
— Не волнуйся, Мигелучо, пусть каждый за себя играет. Дону Николасу кажется, что это худии.
— Семерки тоже идут, — упорствовал дон Николас.
Старик в очках сочувственно улыбнулся:
— Девятки, с вашего позволения. Только это ни какие не худии. Игра на фосках.{87}
Несколько голосов прошептали, словно литанию:
— Мечи, Мигелучо.
— Не слушай!
— Посмотрим, что будет.
— А ты не дурака валяешь?
— Нет, — сухо ответил Мигелучо.
Он начал метать. Все смотрели молча. Кое-кто беспокойно оглядывался, окидывая меня быстрым взглядом, и снова впивался в карты. Брат Амвросий знаком подозвал к себе семинариста, сидевшего на краю стола, и подошел ко мне.
— Господин маркиз, — сказал монах, — забудьте о том, что было сегодня ночью, ради всего святого забудьте! Чтобы решиться на это, мне надо было весь вечер пить вино. — Он еще что-то бормотал и, положив свою цепкую руку на плечо семинариста, который подошел к нам и слушал, со вздохом сказал: — Вот кто во всем виноват… Я привел его как свидетеля.
Мигелучо впился в меня своими смелыми глазами и в ту же минуту покраснел, как девушка:
— Деньги так или иначе надо найти. Вы с этим согласитесь, господин маркиз. Брат Амвросий рассказал мне, как великодушен его друг и покровитель.
Монах открыл свой черный рот и рассыпался в неуклюжих похвалах:
— Необычайно! И в этом и во всех других отношениях он первый кабальеро во всей Испании.
Некоторые из игроков с любопытством смотрели на нас, пока Мигелучо тасовал карты. Окончив, тот сказал старику в очках:
— Снимай, дон Кинтильяно.
Дон Кинтильяно снял дрожащей рукой колоду и тут же с улыбкой заметил:
— Берегись, я сдаю только фоски.
Мигелучо еще раз метнул банк и повернулся ко мне:
— Я не приглашаю вас играть, это ведь настоящее разорение.