Совесть против насилия: Кастеллио против Кальвина
Шрифт:
Но и Сервет представлял себе цену, которую должен был заплатить. Упорство столкнулось здесь с упорством, фанатизм — с фанатизмом. Лучше уж умереть в неописуемых муках за собственные убеждения, чем принять облегченную смерть за догмы метра Жана Кальвина. Лучше полчаса невыразимо страдать, но покрыть себя славой мученичества, а врага тем самым позором бесчеловечности! Наотрез отказывается Сервет от сделки и готовится всеми мыслимыми страданиями жестоко заплатить за свое упорство.
Конец был ужасен. 27 октября в одиннадцать часов утра в истлевших лохмотьях заключенный был выведен из своего подземелья. В первый раз за много дней, и теперь уже в последний раз в его жизни, вновь увидели небо его отвыкшие от дневного света глаза. Грязный и изможденный, со спутанной бородой, в гремящих цепях, шатаясь, доплелся осужденный до места, и страшно подействовала на всех пепельно-серая дряблость его лица на фоне солнечного осеннего дня. Перед
59
Синдик — человек, следящий за правильным решением дел в различных учреждениях, корпорациях и пр.
Дрожа от ужаса и холода, выслушал осужденный приговор. В предчувствии неминуемой смерти подполз он на коленях к членам магистрата и стал умолять о ничтожной милости — принять смерть от меча, — «с тем чтобы невыносимая боль не ввергла его в отчаяние». Если он и грешил, это происходило помимо его сознания; им всегда руководило только одно стремление — служить во славу божью. В эту минуту между судьями и упавшим на колени человеком появился Фарель. Громко, чтоб все слышали, он спросил обреченного на смерть, готов ли тот отказаться от своего направленного против идеи «троичности» учения и тем самым добиться милости — облегчения казни. Но Сервет — именно последние часы подняли на новую нравственную высоту этого в общем-то заурядного человека — вновь отвергает предложенную сделку, полный решимости сдержать свое прежнее слово и вытерпеть все за свои убеждения.
Остается самое трагичное. Процессия пришла в движение. Впереди шествовали сеньор-лейтенант и его помощник, оба со знаками различия, окруженные со всех сторон стрелками, вслед за ними теснилась вечно любопытная толпа. На протяжении всего пути через город, мимо испуганных, безмолвных зевак, Фарель шел рядом с осужденным. Неотступно, шаг за шагом, уговаривал он Сервета признаться в последнюю минуту в своем заблуждении, отказаться от ошибочных взглядов. Но, услышав поистине кроткие слова Сервета, что он несправедливо осужден на смерть, и тем не менее молит бога быть милостивым к его судьям, Фарель набрасывается на него: «Как? После того как ты впал в тяжелейший из всех грехов, ты еще намерен оправдываться! Если будешь продолжать в том же духе, я предоставлю тебя божьей каре и не стану сопровождать дальше, хоть и было решено не оставлять тебя до последнего вздоха».
Но Сервет больше не отвечал. Ему опротивели все эти болтуны и палачи; ни слова больше! Словно желая забыться, беспрерывно бормочет про себя этот мнимый еретик и безбожник: «О боже, спаси мою душу, о Иисусе, сын вечного бога, сжалься надо мной», потом, наоборот, громко просит присутствующих, чтобы они помолились вместе с ним и за него. Даже на месте казни, ужо перед столбом, еще раз упадет он на колени, чтоб снова мысленно обратиться к богу. Но, опасаясь, что этот искренний порыв мнимого еретика произведет впечатление на народ, фанатик Фарель вскричал, не обращая внимания на благоговейно преклонившего колена человека: «Теперь вы видите, какой властью обладает над человеком сатана, когда держит его в своих когтях! Сей ученый муж верил, что поступает правильно. Сейчас же он во власти сатаны, и с каждым из вас это может случиться».
Между тем ужасные приготовления начались. Уже дрова были сложены вокруг столба, уже лязгнула цепь, на которой подвесят Сервета к столбу, уже палач связал осужденному руки. Тут Фарель еще раз, и уже последний, пробрался сквозь толпу к Сервету, теперь лишь тихо стонавшему: «О боже, боже мой», и яростно прокричал ему: «Тебе больше нечего сказать?» Упрямец все еще надеялся, что при виде столба пыток Сервет признает, наконец, единственно верную истину, истину Кальвина. Но Сервет ответил: «Что еще я могу делать, кроме как говорить о боге?»
Разочарованный, отошел Фарель от своей жертвы. Теперь другому палачу, по должности, осталось свершить свое страшное дело. На железной цени подвесили Сервета к столбу, несколько раз обмотав веревкой его исхудавшее тело. Между живой плотью и жестоко врезавшейся веревкой палачи втиснули книгу и ту рукопись, которую Сервет в свое время sub sigillo secreti [60]
60
под большим секретом (лат.).
Когда со всех сторон взметнулось пламя, несчастный испустил такой жуткий вопль, что люди на секунду в ужасе отшатнулись. Скоро огонь и дым охватили вздыбившееся в муках тело, но непрестанно и все более резко доносился из медленно пожиравшего живую плоть огня пронзительный вопль невыразимо страдавшего человека, и, наконец, в последний раз резанула слух страстная мольба: «Иисус, сын вечного бога, помилуй меня!» Полчаса продолжалась эта неописуемо ужасная борьба со смертью. Потом пламя, насытившись, осело, дым рассеялся, и на закопченном столбе показалась висевшая на раскаленной докрасна цепи черная, обуглившаяся, чадящая масса, какой-то омерзительный студень, в котором больше не было ничего человеческого. То, что некогда было бренной оболочкой, страстно стремящейся к вечности, живой частью божественной души, теперь превратилось в ужасные отбросы, в столь отвратительную, смердящую массу, что вид ее, может быть, в один миг способен был бы показать Кальвину всю бесчеловечную сущность его самомнения, позволившего ему стать судьей и убийцей своего собрата.
Но где же Кальвин в этот страшный час? Дабы показаться непричастным или чтобы сберечь нервы, он предусмотрительно остался дома и, закрыв все окна, сидел в своем кабинете, предоставив это кровавое дело жестокому собрату по вере Фарелю и палачу. Когда нужно было выследить невиновного, предъявить ему обвинение, растравить его и обречь на костер, Кальвин был неустанно впереди всех; в час казни же можно было видеть только профессионального палача, но не истинного виновника, желавшего и санкционировавшего это «праведное убийство». Лишь только в следующее воскресенье он торжественно взошел в своей черной мантии на церковную кафедру, чтоб перед молчаливой общиной провозгласить необходимость, величие и праведность деяния, на которое сам он не отважился открыто взглянуть.
МАНИФЕСТ ВЕРОТЕРПИМОСТИ
Искать правду и высказывать ее такой, какой представляешь, не есть преступление. Нельзя насильно навязывать убеждения. Убеждения — свободны.
Себастьян Кастеллио, 1551 г.
Сожжение Сервета было сразу же воспринято современниками как моральный тупик Реформации. Сама по себе казнь одного человека не являлась чем-то необычным в том жестоком веке; от берегов Испании до Северного моря и Британских островов — повсюду сжигали еретиков во имя Христа. Тысячи и тысячи беззащитных людей волокли на эшафот, сжигали, обезглавливали, душили, топили от имени различных церквей и сект, каждая из которых была, конечно, единственно верной. «Если бы там пропадали свиньи, я уж не говорю о лошадях, — пишет в своей книге о еретиках Кастеллио, — то любой правитель сказал бы, что он понес большие убытки». Но истребляли ведь всего лишь людей, и поэтому никто не собирался считать жертвы. «Не знаю, — восклицает в отчаянии Кастеллио, который, разумеется, и представить себе не мог наш век войн, — в какое еще время было пролито столько крови, как в наше!»
Во все времена бывают отдельные чудовищные преступления, от которых просыпается вроде бы спящая совесть мира. Пламя мук Сервета осветило всех его современников, и даже два столетия спустя Гиббон признавал, что «одно только это жертвоприношение потрясло его сильнее, нежели тысячи костров инквизиции». Ведь казнь Сервета была, говоря словами Вольтера, первым «религиозным убийством» в рамках Реформации и первым явным отречением от ее основополагающей идеи. Понятие «еретик» само по себе абсурдно для учения евангелистов, которое предоставляет каждому право свободного его толкования, и в самом начале Лютер, Цвингли и Меланхтон действительно выразили отвращение к любым насильственным мерам в отношении всех непримкнувших к их движению и искажавших его суть. Лютер совершенно ясно заявлял: «Мне не очень-то нравятся смертные приговоры, даже для тех, кто этого заслуживает, и что меня приводит в ужас, так это пример, который подается. Поэтому я никоим образом не могу согласиться с тем, что осуждают лжеученых». Необычайно сжато формулирует он свою мысль: «Еретиков нельзя подавлять и угнетать с помощью внешней силы, с ними можно бороться только словом божьим. Поскольку ересь — явление духовное, ее нельзя выжечь земным огнем или смыть земной водой». Столь же ясно Цвингли выражает свою антипатию в отношении любых обращений в магистрат и применения насилия.