Совесть против насилия: Кастеллио против Кальвина
Шрифт:
В этот момент Кастеллио прерывает процесс, чтобы обратиться к свидетелю. Некий всем известный теолог должен доказать проповеднику Жану Кальвину, что любое преследование людей властями только лишь за духовные проступки недопустимо по божественным законам. Но этим выдающимся ученым, которому Кастеллио предоставляет слово, неожиданно оказывается не кто иной, как сам Кальвин. И совсем не по собственной воле принимает участие в споре этот свидетель. «Заявив, что все слишком запуталось, Кальвин спешит обвинить других, чтоб не заподозрили его самого. Но совершенно ясно, что только одно вызвало эту путаницу: а именно, действия его как преследователя. Один только факт, что он позволил осудить Сервета, вызвал взрыв возмущения не только в Женеве, но и во всей Европе и поселил тревогу во всех странах; теперь он собирается на других свалить вину за то, что он сделал сам. Но прежде, когда Кальвин еще принадлежал к числу тех, кто страдал от преследований, он вел иные речи; тогда он исписал множество страниц против подобных преследований, и, чтобы никто в этом не сомневался, я приведу здесь одну страничку из его „Institutio“.
И здесь Кастеллио цитирует «Institutio», написанное прежним Кальвином, за которое Кальвин сегодняшний, вероятнее всего, предал бы автора огню. Ведь ни на йоту тезис Кальвина прежнего не отличается от тезиса, который выдвигает теперь против него Кастеллио. В первом издании «Institutio» буквально говорится: «Убивать еретиков — преступление; истреблять их огнем и мечом — значит отречься от всех принципов гуманизма». Правда,
Но именно этой ясности и хочет Кастеллио. Кальвин должен, наконец, совершенно недвусмысленно объяснить миру, по какой причине он, прежний поборник свободомыслия, позволил сжечь в ужаснейших мучениях на виду у всей базарной площади Шампля Мигеля Сервета. И вновь начинается безжалостный допрос.
С двумя вопросами уже ясно. Факты показали, что, во-первых, Мигель Сервет не совершил ничего, кроме духовного проступка, и, во-вторых, что отклонение от общепринятого толкования никогда не расценивалось как преступление в обычном смысле слова. Почему же теперь, спрашивает Кастеллио, Кальвин, церковный проповедник, призвал к подавлению противоположного мнения, касающегося чисто теоретических, абстрактных вопросов, гражданские власти? Между мыслящими людьми интеллектуальные разногласия должны разрешаться только с помощью интеллекта. «Если б Сервет сражался с оружием в руках, то ты был бы вправе призвать на помощь совет. Но если он боролся с тобой только пером, почему ты противопоставил его сочинениям меч и кандалы? И скажи, наконец, почему ты спрятался за спину магистрата?» Государство не является авторитетом в вопросах совести, «не дело магистрата отстаивать учения теологов, оружие не имеет ничего общего с наукой, наука — дело исключительно ученых. Магистрат должен защищать ученого точно так же, как ремесленника, работника, медика или любого гражданина, если ему причинен физический ущерб. Вот если бы Сервет собирался убить Кальвина, тогда магистрат был бы вправе защищать его. Но поскольку Сервет боролся только с помощью своих книг и доводов разума, его можно было привлечь к ответу тоже только при помощи книг и доводов разума».
Решительно отклоняет Кастеллио все попытки Кальвина оправдать содеянное им высшей божественной заповедью: для Кастеллио не существует никаких божественных, никаких христианских заповедей, предписывающих убийство человека. И когда Кальвин в своем сочинении пытается опереться на закон Моисея, требовавший огнем и мечом истреблять неверных, Кастеллио яростно и резко отвечает: «Но как Кальвин собирается именем божьим осуществлять этот закон, к которому он взывает? Разве не должен будет он тогда уничтожить во всех городах дома, квартиры, скот, утварь и, если у него в один прекрасный день хватит военной мощи, напасть на Францию и другие нации, которые он сочтет одержимыми ересью, сровнять с землей их города, уничтожить мужчин, женщин и детей и даже младенцев „в чреве матери“?» Когда Кальвин в свое оправдание заявляет, что не иметь мужества отсечь загнивающую ветвь — значит дать погибнуть всему древу христианского учения, Кастеллио возражает ему: «Изгнание неверующего из лона церкви — дело священника, оно означает только, что еретика отлучают и изгоняют из общины, не отнимая при этом жизни». Ни в Евангелии, ни в какой-либо светской книге — нигде не найти призыва к подобной нетерпимости. «Может, ты еще скажешь, что именно Христос научил тебя сжигать людей?» — бросает Кастеллио упрек Кальвину, который «руками, обагренными кровью Сервета», в спешке и в смятении набрасывает свою апологию, И поскольку Кальвин снова и снова настаивает на том, что сжечь Сервета было необходимо для защиты веры и слова божьего, поскольку он вновь и вновь, как всякий насильник, старается оправдать свое насилие иными, стоящими над личными, высшими интересами, к нему обращены бессмертные слова Кастеллио, вспыхнувшие ослепительным светом в ночи мрачного столетия: «Убить человека не означает защитить веру, это означает только одно: убить человека. Казнив Сервета, женевцы не отстояли веры, но принесли в жертву человека; свою веру защищаешь не тем, что отправляешь другого на костер, а лишь тем, что в огонь за нее идешь сам».
Но вот все факты разобраны, на все вопросы даны ответы; теперь Себастьян Кастеллио от имени поруганного чувства человечности выносит приговор — и история подписалась под ним. Человек по имени Мигель Сервет, богоискатель, etudiant de la Sainte Escripture [85] , убит; виновны в этой смерти Кальвин как идейный вдохновитель судебного процесса и женевский магистрат как исполнительный орган. Переоценка происшедшего с точки зрения морали привела к выводу: обе стороны, как духовная, так и светская, превысили свои полномочия. Магистрат виновен в превышении власти, «поскольку он не был компетентен рассматривать духовные проступки». Но еще более виновен Кальвин, который взвалил всю ответственность на плечи совета. «На основании твоих показаний и показаний твоего соучастника магистрат убил человека. Но магистрат оказался точно так же не способен разрешить и разобраться в этом деле, как слепой в красках». Кальвин виновен вдвойне: как инициатор и как исполнитель этого гнусного деяния. Неважно, по какой причине бросил он в огонь этого несчастного человека, содеянное им — чудовищно. «Ты казнил Сервета либо за то, что он думал, что говорил, либо за то, что он, согласно своим внутренним убеждениям, говорил, что думал. Если ты убил его за то, что он выразил свои убеждения, то ты убил его за правду, поскольку правда и состоит в том, чтобы говорить то, что думаешь, даже если заблуждаешься. Но если ты позволил убить его только лишь за ошибочность взглядов, то твоим долгом было бы попытаться склонить его к истинным взглядам или доказать ему с Писанием в руках, что каждый, кто заблуждается в отношении истинной веры, должен быть казнен». Но Кальвин убил, он устранил противника незаконно; поэтому виновен, виновен, виновен в умышленном убийстве…
85
изучивший Священное писание (фр.).
Виновен, виновен, виновен; трижды прогремев трубным гласом, приговор был объявлен на века; последняя высшая нравственная инстанция — гуманность — вынесла решение. Но что изменит теперь спасенная честь убитого человека, которому никакое возмездие не поможет вновь увидеть свет: нужно оберегать живых и, клеймя позором одно бесчеловечное деяние, предотвращать множество других. Осужден должен быть не только один Жан Кальвин, но и его книга, содержащая ужасную доктрину террора и насилия. «Неужели ты не видишь, — нападает Кастеллио на виновного, — к чему ведут твоя книга и твои деяния?
О слепые, о ослепленные, о кровожадные, неисправимые лицемеры! Когда же постигнете вы, наконец, истину и когда же земной суд прекратит, наконец, по вашему произволу слепо проливать кровь людей!»
СИЛА ПОБЕЖДАЕТ СОВЕСТЬ
Вряд ли когда-нибудь еще появлялся столь решительный памфлет против духовной деспотии, и, вероятно, никогда не существовало такого страстного произведения, как «Contra libellum Calvini» Себастьяна Кастеллио; своей правдивостью и ясностью он должен был показать даже самым равнодушным современникам, что свобода мысли протестантизма, более того, европейского духа, может быть утрачена, если она вовремя не защитит себя от женевской инквизиция мысли. Поэтому, вероятнее всего, можно было ожидать, что после неопровержимой аргументации Кастеллио по поводу истории с Серветом все мыслящее человечество единодушно поставит свои подписи под приговором проклятия. Манифест Кастеллио должен был стать смертельным ударом по не признающей компромиссов ортодоксии Кальвина.
Но в действительности ничего не происходит. Блестящий памфлет Кастеллио и его замечательный призыв к веротерпимости не оказали даже малейшего воздействия на мир, и только по одной простой, грубой причине: «Contra libellum Calvini» вообще не удалось опубликовать. Ибо, по приказу Кальвина, на книгу Кастеллио, прежде чем она смогла пробудить совесть Европы, уже заранее набросили петлю цензуры.
В последний момент, когда в самых надежных кругах Базеля уже распространяются копии рукописи и все готово к печатанию, женевским властителям усердными стараниями доносчиков удалось пронюхать, какой опасный удар по их авторитету готовит Кастеллио. И они тут же начинают действовать. В подобных ситуациях с особой силой проявляется превосходство государственной организации над индивидуумом; Кальвину, который поступил по-варварски, отправив на костер инакомыслящего, подвергнув его самым страшным мукам, позволено, в силу пристрастности цензуры, беспрепятственно защищать свое злодеяние; Кастеллио же, который во имя человечности хочет поднять голос протеста, зажимают рот. Правда, у властей города Базеля не было основания запретить свободному гражданину, преподавателю университета литературную полемику, но Кальвин, всегда искусный тактик и практик, ловко приводит в действие политические рычаги. Дипломатическая афера сработала; не Кальвин как частное лицо, а город Женева подает ex officio [86] жалобу в связи с нападками на «учение». Совет города Базеля и университет поставлены тем самым перед неприятным выбором: либо отменить права свободного писателя, либо вступить в дипломатический конфликт с могущественным федеральным городом, и, как всегда, насилие побеждает мораль. Господа из совета лучше пожертвуют одним человеком и наложат запрет на публикацию каких-либо сочинений, которые не являются строго ортодоксальными. Тем самым издание книги Кастеллио «Contra libellum Calvini» становится невозможным, и Кальвин может торжествовать: «Какое счастье, что собаки, лающие за нашими спинами, теперь не смогут нас укусить» («Il va bien que les chiens qui aboient derriere nous ne nous peuvent mordre»).
86
официально (лат.).
Подобно тому, как костер заставил замолчать Сервета, цензура заставила замолчать Кастеллио, и вновь «авторитет» на земле был спасен террором. Кастеллио связан теперь по рукам и ногам, писатель не может больше писать, и, что самое несправедливое и ужасное — он не сможет больше защитить себя, если торжествующий противник станет нападать на него с удвоенной яростью. Так будет продолжаться почти сотню лет, прежде чем «Contra libellum Calvini» вообще появится в печати: предчувствие, высказанное Кастеллио в его трактате, стало страшной правдой: «Зачем ты делаешь другим то, что сам не стал бы терпеть? Мы говорим здесь о вещах религиозных, зачем же ты затыкаешь нам рот?» Однако против террора нет ни закона, ни судей. Там, где однажды воцарит насилие, побежденные лишены права протеста, террор всегда остается там и первой и последней инстанцией. В трагическом смирении суждено Кастеллио переносить несправедливость, но во все времена, когда сила возносится над духом, утешением побежденному служит чувство великого презрения к силе, одолевшей его: «Вы обладаете лишь такими доводами и таким оружием, которые присущи тому виду деспотии, о которой вы грезите, — это скорее бренное, нежели духовное господство, основанное не на любви божьей, а на насилии. Но я не завидую вашей власти и вашему оружию. У меня есть другое — истина, сознание невиновности и имя того, кто мне поможет и помилует меня. И даже если на некоторое время истина подавлена слепым правосудием Фемиды, которая и есть все человечество, все же никто не властен над правдой. Оставим же суждение о человечестве, убившем Христа, не будем печалиться о мирском суде, где всегда торжествует только насилие. Истинное царство господнее — не от мира сего».
Вновь победа осталась за террором, и что самое страшное: ужасное деяние Кальвина не только не поколебало его влияния в окружающем мире, но удивительным образом еще больше укрепило его. Да и напрасное это дело — искать на протяжении всей истории человечества святую мораль и трогательную справедливость хрестоматий! Приходится довольствоваться тем, что есть: история, эта земная тень духа вселенной, ни нравственна, ни безнравственна. Она не наказывает злодеяние, не восхваляет добро. И поскольку в конечном счете она основывается на насилии, а не на законе, все внешние преимущества предоставляются чаще всего власть имущим, а безграничная удаль, жестокие по своей сущности устремления приносят преступнику или злодею в результате борьбы скорее пользу, нежели вред.