Советские художественные фильмы. Аннотированный каталог. Том 2. Звуковые фильмы (1930-1957)
Шрифт:
С тех пор в третий раз приходит она, и они уже стали подругами. Смелая, немножко резковатая, Гюльджемал нравилась ей, напоминала о кочевьях юности, где женщинам не так уж редко приходилось, заниматься мужскими делами, и где они потому были всегда свободней и уверенней в себе.
Но совсем не так уверенно чувствовала себя теперь Айпарча. Первая от сообщения знахарки радость ее длилась недолго и тут же сменилась все тем же мучительным вопросом: если не в ней дело, то что ж выходит… в Годжуке, выходит, вся причина?.. Этот вопрос был для Айпарчи ничуть не легче сомнений в себе. Детей не было и по-прежнему могло и не быть, знание причины никак не помогало им; но еще больнее была ее измаявшемуся в надеждах сердцу жалость к мужу, такому сильному и доброму, но беспомощному… К тому же что-то неладное почувствовала она, когда знахарка, сосредоточенно и как-то даже угрюмо осматривавшая, долго мявшая ее, вдруг с радостью объявила ей: "Благодари аллаха, все у тебя хорошо! Забеременеешь, когда будет угодно небу!.." Но еще
Она полюбила Годжука, уже став его женой, много недель, даже месяцев спустя после "ника" — торжественного обряда их бракосочетания. Выросшая в бедной многодетной семье кочевника, она не могла рассчитывать на что-то другое, как только быть отданной в жены первому попавшемуся жениху, которого она в глаза не видела, знать не знала. И вначале Годжук показался ей странным, будто даже недотепой, и она было посчитала уже замужество свое неудачным и ничего хорошего от судьбы не ждала: очень уж тихим, робковатым представлялся он Айпарче, слишком добрым ко всему вокруг в этой суровой степной жизни, где сила и хваткость ценились людьми выше всего. Он и в самом деле не был похож на мужчин, которых приходилось видеть ей в кочевках, на стойбищах и в аулах, на настоящих джигитов-гордецов, бойких и, сколько им позволялось, властных, с женщинами всегда не то что бы суровых, но и немногословных. Может, потому и отказали ему в первом сватовстве в одной из семей аула, где Караул хотел высватать за брата четырнадцатилетнюю девушку. Поначалу и ее раздражала эта всегдашняя ровность, одинаковая добрая внимательность Годжука ко всему, что бы ни встретил он на своем пути, будь то уважаемый всеми старик или какой-нибудь замызганный мальчишка, породистый конь или последний аульный пес… Честолюбие молодых жен известно, и ей хотелось, чтобы и ее муж был ничем не хуже других или по крайней мере не вылезал со своими странностями на люди, пусть бы и с ней был грубоват или даже крут, как бывал крут со своими и чужими его брат Караул. Но Годжук Мерген по-прежнему уважительно заговаривал с каждой женщиной, подающей на дастархан чай, никогда почти не заводил споров, не лез в ссоры и даже, бывало, отмалчивался на явные вызовы, что другой бы мужчина счел для себя позорным… Отмалчивался или говорил; "Что с того, если еще одной ссорой станет больше в мире? Одно рукопожатье сделает его куда богаче, чем десять раздоров…" И с ней ласков был всегда, будто не замечал ее диковатой молчаливости в первое время, а потом и скрытой раздраженности. Только поглядывал иногда внимательно, с доброй своей усмешкой; а однажды, месяца через два после ника, вроде бы неожиданно сказал ей: "Ай-парча, мы с тобой делим одно ложе, одну лепешку разламываем на двоих… почему ты с опущенными глазами живешь? Жизнь одна, не надо так тяжело жить… Гляди открыто. — Помолчал, ожидая ответа, и добавил: — Уж прости, что я такой… другим быть, наверное, не смогу. А ты у меня вместо сердца стала… Прости". И вышел к ожидавшему его у мазанки оседланному коню. И почти неделю пробыл с братом на стойбище, где был их немногий скот. Как же долго тянулась для Айпарчи эта неделя… Поначалу от слов его сжалась она, считая их только укором; так привыкла сжиматься она, защищаясь от всего непонятного, неприятного ей. Но печаль его при расставании все больше тревожила душу Айпарчи. Ей стало не хватать его тихого голоса, по-детски добродушного смеха (так он смеялся до изнеможения недавно, наблюдая за давнишней враждой соседского барана с псом — глупо, совсем как у людей, пояснил он ей, молчаливой, вытирая слезы), его понимающих глаз, — кто сказал, что он не мужчина? Он добр, безответен порой, но умен и в своем тихо упорен. Она только теперь вспомнила, как он посмотрел на брата, когда тот в своем очередном раздражении пообещал разбить его дутар об угол мазанки… Да, после того Караул сразу же смолк и много дней потом не заходил к ним, а если и заговаривал, то только уважительно. Она вдруг обнаружила, что люди хоть и посмеиваются немного над ним, но уважают ничуть не меньше других, а когда Годжук Мерген берет в руки подаренный ему покойным родственником дутар, то все почтительно затихают. И особенно уважительны к нему женщины аула — может, за это и насмешничают над ним мужчины… Совсем одиноко ей стало, и не хватало вовсе не отца с матерью, по которым она тоже тосковала, не братишек и сестер, а именно его, Годжука. И стук копыт его коня она услышала издалека, узнала во сне, сердце подсказало, разбудило — он… Да, он вернулся тогда со стойбища глухой ночью, и до зари не могли они уснуть, не могли наговориться наконец…
5
Откинув скромный входной коврик, еще с плетью в руке, ступил Годжук Мерген в кибитку и на правом ее месте увидел гостью с ребенком на коленях. Молодуха прикрыла рот яшмаком — платком молчания, легонько поклонилась ему, и что-то знакомое почудилось Годжуку в этом пристальном ее взгляде. Что ж, могло статься, что и встречал он ее где-нибудь, мало ль каких людей он видел за свою, пусть недолгую еще, жизнь… Он кивком ответил ей, а сам уже глядел, улыбаясь,
— Айпарча! Кто-то добрый знак нам подает: уезжал я от младенца — и к младенцу приехал!.. А какой бойкий — настоящий джигит! А как держит голову! Если так пойдет, сохрани его аллах, то скоро уже придется и коня ему покупать. Одно разоренье с таким джигитом!..
Глаза у матери потеплели. Ребенок и в самом деле был бойкий, никак ему не сиделось: то к одному тянулся, то к другому, лепетал и гукал о чем-то своем — судя по всему, еще и года не исполнилось ему. Радостно было видеть его Годжуку Мергену, куда и усталость дорожная делась. И отчего-то вдруг веселая мысль пришла в голову:
— Слушай, Айпарча!.. — И запнулся, не зная все-таки, как примет это жена. — Слушай, а не соорудить ли ему сейчас колыбель, а?! Пусть на новом месте новый человек услышит мой новый мукам…
— Новый мукам? — в растерянности замерла Айпарча, хлопотавшая у дастархана. И беспомощно глянула на мужа, потом на свою подругу, до того неожиданно было и непонятно ей это предложение. — Не знаю… не осудят ли нас?
— О аллах… да пусть себе осуждают! Невелика им будет заслуга — осудить невинного… А мать поддержит нас, так ведь?! Как тебя зовут, прекрасная мать?
— Гюльджемал…
— Красивое имя, — на мгновенье задумался Годжук. — Будто где слышал я его… будто кто-то с этим именем звал меня во сне. Страстное имя… Так что же, — вновь оживился он, — повесим ли мы колыбель? Мой надколыбельный мукам ждет!..
Подвешивать колыбель в семье, где нет своего младенца, было, конечно, большой и непонятной странностью. В ожиданьи его с верхней части кибитки — туйнука обычно свешивали платок, на входном коврике прикрепляли небольшой амулет "дога", но чтобы колыбель… Все это привело Айпарчу в смятенье: "Почему он захотел этого? Зачем, для чего трогать ему нашу рану?!. Или не затем покинул он родной аул? Как он все же хочет дитя, как тоскует, хоть и делает веселый вид… и за что нам такая немилость?!
— Почему бы нет?! — безбоязненно и весело поддержала вдруг его Гюльджемал, уже знавшая об их старой беде. И с почтительной какой-то благодарностью взглянула на хозяина, но тут же опустила глаза. — Айпарча, где твои припасы?..
— Уважаю смелых женщин! Зачем, в самом деле, человеку бояться своего сердца?! Если оно никому не желает зла, зачем ему препятствовать?.. Достань-ка, родная, все, что положено новому человеку, и пусть благословит нас небо!..
И дыханье стеснило Айпарче, когда достала она заветный расшитый чувал… Давно, очень давно все готово было у нее, ждало своего часа и вот дождалось… но разве о таком мечтала она? Разве не тяжело и ему, любимому, все это?! Но она верила ему, верит и сделает все так, как он скажет…
Пока женщины, увлекаясь все больше и освобождаясь от первой скованности, разбирали свертки, он пил чай и наблюдал. Да, все давно и тщательно подготовлено у нее — но, видно, не судьба… Как ни больно было, но он сумел уже смириться с этим, потому что знал правду. А вот Айпарча… Нет, пусть уж лучше надеется. В надежде не так иссыхает сердце человеческое и больше дается сил в этой нелегкой, в сомненьях и бедах, жизни…. А вот достала жена салланчакбаг — веревочку с цветными кистями из верблюжьей шерсти, привязываемую к колыбели, чтобы укачивать ребенка. Хорошо, что вынули, это лучше, чем если бы переела ее моль, — веревочку надежды, один конец которой в руке Айпарчи, а другой — у него… Пусть думает, что это он, Годжук, выпустил свой конец сал-ланчакбага. Зато свой новый мукам он так и назовет: "Салланчак-мукам" — колыбельная песня… Да, именно так, и пусть звучит она лишь над колыбелью!
И вот уже повесили они колыбель и подвязали к ней салланчакбаг; и Годжук Мерген с ободряющей улыбкой сказал им:
— Ну, а теперь положите-ка в люльку хозяина ее… хозяина будущей жизни! Куда удобней будет ему там, как в раю. Если и есть где райская жизнь, так уж это, без сомненья, в колыбели…
И достал свой дутар с перламутровым грифом.
Да, он волновался, собираясь впервые спеть свой новый мукам не наедине с собой… Он знал, что сочинил настоящую песню, а не из ряда обыкновенных, которые всякий умелец-мукамчи в угоду слушателям, любящим разнообразие, складывает по нескольку в год, — хотя, конечно, не мог даже предполагать тогда такой судьбы Колыбельной. Он знал, что мукам, конечно же, понравится Айпарче, она любит его дутар и песни заезжих мукамчи, разбирается в мелодиях — хотя, кажется, главное для нее в нем, Годжуке Мергене, вовсе не в его мукамах. Он не сомневался, что и незнакомой этой женщине его Салланчак-мукам тоже, скорее всего, придется по душе, так как спет будет впервые над ее дитем… Он все это знал, но все равно волновался так, что даже пальцы подрагивали, когда стал подстраивать дутар. Видно, это судьба всех сочинителей — трепетать перед судом первых слушателей своих, перед людьми…
И вот потянулись в мелодии родные до боли просторы, барханами уходящие, утягивающиеся за горизонт. Запел ветер в скрюченных саксаульниках, зазвенела животворная вода в ручьях зеленеющих горных долин, цветущим на склонах миндалем потянуло. И глухая ночь надвинулась, пахнула остывающим жаром камней и песка, суля покой, отдых душе… но тут же вскрикнул дутар, вскинулся, словно конь от выстрела, зарокотали бездорожьем копыта, и будто плач послышался в переполохе и кликах, и тяжелая тревожная тьма стала наползать на все звуки… И пробился человеческий мятущийся голос: