Современный французский детектив
Шрифт:
Я принялась за работу.
Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были стянуты узлом на затылке, в руке она держала сигарету. "О, мы не виделись целую вечность, — сказала она, — как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень", — и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы с таким видом, словно кто-то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.
Она распахнула дверь в глубине комнаты и показала мне спальню, объяснив, что ее муж, когда поздно засиживается за работой, иногда спит там. Я увидела огромную кровать, покрытую белым мехом, и на стене увеличенную фотографию обнаженной Аниты, сидящей на подлокотнике кресла, — великолепно выполненная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Я глупо рассмеялась. Она повернула
Я снова села за машинку. Пока я печатала, Анита положила на низкий столик один прибор, принесла два ломтя ростбифа, фрукты и начатую бутылку вина. Она была в домашнем платье. Спросив, не нужно ли мне еще чего-нибудь, и не дождавшись ответа, она тоже пожелала успеха в работе, бросила "пока" и исчезла.
Спустя некоторое время она показалась в дверях, в черном атласном пальто, заколотом у шеи огромной брошью, и остановилась на пороге, держа за руку дочку. Сказала, что завезет девочку к своей матери, которая живет неподалеку, на бульваре Сюше (я там когда-то бывала раза три), а потом встретится с мужем в Шайо. Вернутся они рано, так как завтра улетают в Швейцарию, но если я устану, то мне совсем не обязательно их дожидаться. Я чувствовала, что, прежде чем уйти и оставить меня одну, она старается найти какие-то дружеские слова, но не может. Я подошла к ним, чтобы лучше разглядеть Мишель и пожелать крошке спокойной ночи. Уходя, девочка несколько раз оборачивалась и смотрела на меня. Она по-прежнему прижимала к груди свою лысую куклу.
После этого я застрочила как пулемет. Раза два-три я курила, а так как я не люблю курить во время работы, то ходила с сигаретой по комнате и разглядывала корешки книг. На стене было нечто необычное ("Такого ты никогда не видела"), но притягательное: матовое стекло, примерно 30 на 40 сантиметров, в позолоченной рамке, на которое вмонтированное в стену устройство проецировало цветные слайды. Видимо, Каравей установил у себя один из тех аппаратов, которые используют для рекламы в витринах магазинов. Диапозитивы менялись каждую минуту. Я посмотрела несколько кадров: залитые солнцем рыбачьи деревушки, в воде отражаются лодки, выкрашенные в самые различные цвета. Как это называется, не знаю.
Единственное, что я, несчастная идиотка, могу сказать, — так это то, что они были сделаны на пленке "Агфа-колор". Слишком давно я занимаюсь всей этой штуковиной, чтобы по тону красного цвета не определить пленку.
Когда у меня начали уставать глаза, я пошла их промыть холодной водой в облицованную черными плитками ванную. Снаружи не доносилось ни какого шума, Париж, казалось, был где-то далеко, и я чувствовала, что меня подавляют пустой дом, темные комнаты.
К половине первого ночи я написала тридцать страниц. Я то и дело ошибалась, словно мозг у меня превратился в сухое молоко. Подсчитав оставшиеся страницы — их было около пятнадцати, — я закрыла машинку.
Почувствовав, что проголодалась, я съела бриошь, которую купила по дороге, ломтик ростбифа, яблоко и выпила немного вина. Мне не хотелось оставлять за собой грязную посуду, и я отправилась на поиски кухни. Она оказалась просторной, обставленной в стиле деревенской столовой, с каменной раковиной, в которой покрывались плесенью две высокие стопки тарелок. Уж я-то знаю Аниту. С тех пор как уехала в отпуск ее служанка, она наверняка ни разу не дала себе труда даже включить тостер.
Я сняла жакет и вымыла свою тарелку, стакан, вилку и нож. Потом погасила везде свет и легла спать. Было жарко, но я не решилась. Бог знает почему, открыть окно. Я никак не могла заснуть и вспомнила, какой была Анита, когда я работала у нее. Раздеваясь, я не удержалась и перевернула фотографию, где она сидит голая на кресле. Я жалела, что так глупо рассмеялась при Аните. Я не хочу сказать, что нелепо расхохотаться, увидев, что хозяин дома сделал и повесил
Когда я работала с Анитой, она много раз ночевала у меня. Она тогда жила с матерью и однажды попросила меня — попросила так, как она одна умела это делать, пустив в ход и ласку и угрозу, с невероятным упорством, — чтобы я разрешила ей встречаться у меня с одним молодым человеком. Потом поклонники менялись, но место свиданий оставалось прежним, а я, уступив раз, уже не могла набраться мужества отказать ей. В праздничные дни я уходила в кино. Вернувшись, я находила ее раздетой, с пылающим лицом; сидя на подлокотнике кресла, почти как на фотографии, она читала либо слушала радио и курила. Ей никогда и в голову не приходило застелить постель.
Самое четкое мое воспоминание-это свисающие с кровати измятые простыни, на которых я должна была спать остаток ночи рядом с Анитой. Если я делала ей замечание, она обзывала меня "омерзительной девственницей" и говорила, чтобы я отправлялась обратно в монастырь и подохла бы там от зависти. Или же с сокрушенным видом обещала в следующий раз принимать своего поклонника на моем кухонном столе. На следующий день, на работе, она снова превращалась в Аниту-наплевать-мне-на-тебя, в элегантно одетую девушку из богатых кварталов, сдержанную, деловитую, с ясными глазами.
В конце концов я заснула, а может быть, лишь задремала, потому что через какое-то время я вдруг услышала голоса хозяев. Каравей сетовал, что приходится много пить и без конца встречаться с идиотами. Потом он тихо спросил меня через дверь: "Дани, вы спите? Все в порядке?" Я ответила:
"Да, все в порядке, мне осталось напечатать пятнадцать страниц".
Почему-то, подражая ему, я говорила шепотом, словно боялась разбудить кого-то в этом чертовом доме.
Потом я опять заснула. И, как мне показалось, в ту же минуту кто-то тихонько стукнул в дверь, это уже наступило утро — сегодняшнее утро.
Солнце освещало комнату, и я услышала голос шефа, который сказал: "Я приготовил кофе, на столе стоит чашка для вас".
Застелив постель и приняв ванну, я оделась, выпила остывший кофе, который стоял рядом с машинкой, и снова взялась за работу.
Шеф два или три раза заходил взглянуть, сколько мне осталось. Потом в белой комбинации, держась одной рукой за голову — со вчерашнего дня ее мучила мигрень, — а другой стряхивая пепел со своей первой утренней сигареты, появилась Анита, ища что-то, чего она так и не нашла. Она собиралась за дочкой на бульвар Сюше. Анита сказала мне, что они хотят воспользоваться деловым свиданием с Милкаби и всей семьей провести праздники в Швейцарии. Она нервничала из-за предстоящей поездки, и я нашла, что хоть в этом она изменилась. Раньше она считала, что клиенты и любовники тем больше вас ценят, чем больше вы заставляете их ждать, и портить себе кровь, боясь опоздать на самолет, когда можно полететь следующим, — мелочно.
Впрочем, нервничали все — и она, и я, и Каравей. Последние две страницы я отбарабанила совсем как те машинистки, которых я не выношу: даже не пытаясь вникнуть в смысл того, что пишешь. Наверное, я пропустила кучу нелепостей, писала одной левой рукой (я левша, и если работа спешная, то тороплюсь и забываю, что у меня есть и правая рука), теряла уйму времени, твердя себе: "Соображай же, что ты делаешь, правой, дура, правой", — и чувствовала себя как боксер, которому нанесли сокрушительный удар. А ударом, который я получила, — ну и пусть это глупо, тем хуже, но я и об этом должна рассказать, если меня будут допрашивать, — было известие о том, что Каравеи всей семьей проведут праздники в Швейцарии. В Цюрихе я однажды была, и это ужасное воспоминание. В Женеве я не бывала никогда, но думаю, что там есть, во всяком случае для таких, как Каравеи, уютные гостиницы с огромными террасами, которые ночами ласкает лунный свет и грустная музыка скрипок, днем заливает ослепительное солнце, а вечером яркие огни иллюминации — одним словом, гостиницы, где люди живут так, как я никогда жить не буду, и не только потому, что это стоит много франков или долларов. Я ненавижу себя за то, что я такая — это правда, правда, правда! — я такая, а почему — не знаю сама.