Союз еврейских полисменов
Шрифт:
С другой стороны, если мы согласимся и вы преуспеете, ценность приза превосходит всякие вожделения. Я имею в виду, конечно, Сион. Одна мысль о такой возможности воодушевляет, слепит глаза.
Он поднял к глазам левую ладошку. Обручальное кольцо прорубило бороздку в его пальце и спряталось в складке, как будто топор в стволе толстого дерева. Литвак почувствовал биение крови в висках, в горле, как будто большой палец ритмично забился по нижнему басу арфы. Головокружение. Руки и ноги раздувает гелий, они превращаются в воздушные шары, тянут тело вверх… Это от жара парилки, предположил Литвак.
– Манящее видение, – сказал ребе. – Чувствую себя таким же ослепленным, как евангелисты. Сокровище неоценимое.
Нет, не
– И это еще не все, – продолжал ребе. – Мессия – моя заветная мечта, сильнейшее стремление моей жизни. – Он поднялся, брюхо хлынуло на бедро и мошонку, как вскипевшее молоко из кастрюли. – Но сдерживает страх. Страх поражения, боязнь потери еврейских жизней и полного разрушения всего, над чем трудились шесть десятков лет. К концу войны нас оставалось одиннадцать человек, одиннадцать вербоверов. Литвак. Одиннадцать! Я обещал тестю на его смертном одре, что никогда не допущу такого разгрома.
Наконец, я сомневаюсь в целесообразности этих действий. Существуют многочисленные обоснованные теории, предостерегающие от поспешных действий, от попыток ускорить пришествие Мессии. Иеремия и Соломон, к примеру, осуждают такие действия. Да, конечно, я жажду узреть моих евреев в новом доме, обеспеченном финансовой поддержкой США, с доступом к новым рынкам и ресурсам, которые откроет успех вашей операции. Жажду узреть Мессию, как жажду погрузиться после жара этой парильни погрузиться в темную прохладу миквы там, за дверью. Но, прости, Господь, мне эти слова, я боюсь. Таким страхом обуян, что даже вкус Мессии на губах моих не убедит меня. Так и скажите им там, в Вашингтоне. Трусит вербоверский ребе. – Идея страха показалась ему новой и заманчивой. Так подросток задумывается о смерти, так блудница мечтает о чистой любви. – Что?
Ребе уставился на задранный вверх указательный палец Литвака. Еще какое-то предложение. Дополнительный пункт повестки дня. Литвак не обдумал, как его подать, стоит ли вообще его поднимать, этот пункт и этот палец. Но когда ребе уже совсем повернулся было массивным задом к Иерусалиму и к немыслимой сложности сделки, которую вот уже сколько месяцев вынашивал и пестовал Литвак, он почуял возможность блестящего хода, вроде тех, что отмечаются в многоходовках двойным восклицательным знаком. Он распахнул блокнот, махнул ручкой по первому чистому листку, но в спешке и панике нажал слишком сильно, ручка порвала размокшую бумагу.
– Что у вас? – спросил Шпильман. – Еще какое-то предложение?
Литвак кивнул раз, другой.
– Ценнее Сиона? Мессии? Может, домишко на продажу?
Литвак встал и подошел к ребе. Двое голых с гиблыми телами. Каждый по-своему одинок. Из своего одиночества вытянул Литвак указательный палец и нарушил однородность мелких капелек конденсата, скопившегося на белом квадрате плитки. Два слова. Глаза ребе уперлись в слова, перекинулись к глазам Литвака. Надпись снова затуманилась, исчезла.
– Мой сын?!
Это не просто игра, – написал Литвак в кабинете на Перил-Стрейт, ожидая вместе с Робуа прибытия этого заблудшего неисправимого сына. – Лучше драться за сомнительную победу, чем праздно ожидать какими ошметками тебя накормят
– Я надеюсь, что в каком-то углу еще осталась вера, – сказал Робуа. – Может быть, еще есть надежда.
Обеспечивая партнеров, клиентов, коллег, помощников, работодателей кадрами, Мессией, финансированием в пределах, превышающих их самые дикие мечты, Литвак просил от них лишь одного: не требовать, чтобы он верил тому идиотизму, в который уверовали они сами. Если для них телица красная – плод божественного
Я в тот угол не ходок
Стук в дверь, и в щель просунулась голова Микки Вайнера.
– Я пришел, чтобы напомнить вам, сэр, – сказал он на добротном американском иврите.
Литвак непонимающе уставился в розовое лицо с припухшими веками и округлым детским подбородком.
– За пять минут до сумерек. Вы велели напомнить.
Литвак подошел к окну. Небо испещрилось розовыми и зелеными полосами по лучистому серому фону, напоминающему тело живого лосося. На небе планета – или яркая звезда. Он кивнул Микки Вайнеру. Закрыл шахматную доску-коробку и запер крючочком.
– Что в сумерки? – Робуа повернулся к Микки Вайнеру. – Какой сегодня день?
Микки пожал плечами. Насколько ему известно, обычный день месяца нисана. Как и его товарищи-сверстники, Микки Вайнер верил в предстоящее возрождение царства Иудейского и в Иерусалим как вечную столицу евреев. Так же, как и они, соблюдал он правила и предписания. Молодые американские евреи в Перил-Стрейт блюли диету, праздновали положенные даты, прикрывали темя кипой и носили таллиты, однако бороды подстригали по-армейски. В субботу они избегали работы и тренировок, однако не слишком строго. В течение сорока лет Литвак отвыкал от религиозных норм. Даже после аварии, лишившей его Соры, оставившей на ее месте зияющую дыру, даже в жажде смысла и голоде значения, оставшись перед пустой чашею и расколотым подносом, Литвак не стал более религиозным. «Черные шляпы» ему претили, как и прежде. После встречи в бане он ограничивался лишь минимально необходимыми контактами с готовящимися к походу на Палестину вербоверами.
Никакой сегодня день, – написал он перед тем, как сунуть блокнот в карман и выйти. – Сообщите мне когда прибудут
В своей каморке Литвак вынул изо рта протезы, небрежно швырнул их в стакан. Расшнуровал ботинки и тяжко уселся на складную кровать. В Перил-Стрейт он всегда спал здесь, в стенном шкафу-кладовке, – так значилось это помещение на планах проектировщиков. Удобно, напротив кабинета Робуа. Одежду Литвак повесил на крюк, багаж сунул под койку.
Он оперся на крашеные шлакоблоки холодной стены, посмотрел на противоположную стенку, повыше полочки, на которой стоял стакан с его зубами. Окон в шкафу не предусмотрели, поэтому звезду пришлось вызвать в воображении мысленным усилием. Порхающие утки. Фотографическая луна. Небо, темнеющее до цвета ружейного дула. Низко летящий самолет, заходящий с юго-востока, с пассажиром, который в планах Литвака одновременно пленник и динамит, башня и яма-ловушка, мишень и стрела.
Литвак поднялся, крякнул, приветствуя свою спутницу и собеседницу, боль. Суставы рвут металлические стержни, колени клацают, как педали раздолбанного пианино, металлическая арматура стягивает челюсти. Провел языком по слизи протезной замазки. С болью он и ранее знаком был не понаслышке, но после аварии тело стало чужим, слаженным и сколоченным неизвестно из чего. Насаженный на шест, сооруженный из обломков досок скворечник, в котором бьется летучая лиса его души. Как и любой другой еврей, рожден он в чужом мире, не в своей стране, не в том городе, в неверное время, а теперь еще и тело не то, неправильное тело. Может быть, то же самое чувство неправильности, кулак в еврейском брюхе, и заставляет его генеральствовать в этом еврейском предприятии.