Союз нерушимый
Шрифт:
Глава - 2.
Пантюшин
Кожа на голове нестерпимо чесалась. Хорошо хоть отросшие заново волосы скрывали безобразные шрамы, оставшиеся на голове после ожога. Лицу повезло меньше. И рукам. Да и ожогом повреждение почти 80 процентов кожного покрова назвать трудно. Утверждают, что с такими повреждениями человек выжить не может. Наверное, это правда. В обычных случаях. Ему повезло - ЭИД подстегнул регенерацию и он выжил. Но пластическую хирургию и косметические операции ЭИД не делал, для этого нужны были человеческие руки. Да, вместо сгоревшей кожи появилась молодая и здоровая, но рубцы и шрамы пока никуда не делись, для этого требовалось время. Сгладились только и стали меньше. Поэтому по утрам в зеркале видно не лицо, а что-то вроде моченого яблока. И отпустить усы и бороду нельзя - по возрасту не полагается. Ну не растут они у семнадцатилетнего парня! Семнадцать лет... Странное чувство. Ощущаешь себя молодым и полным энергии, а за плечами,
Но оставим чувства и ощущения в стороне. Сейчас гораздо важнее понимание. А с пониманием вроде бы полный порядок. По крайней мере, в первом приближении. Потому, что во втором получается полный абзац. Капец, трындец, амбец. Нет, не в самоощущении, а в ощущении окружающей действительности. И началось это не вчера. Всё-таки в своем времени они сильно недооценивали и не совсем понимали своих предков. Им, поколению, развращенному безответственностью и лишенному чувства гордости, которое было незаметно заменено барахлом и бабками, трудно было представить, что может чувствовать бывший раб, получивший настоящую свободу.
Нет, не так. Не раб, ибо родившийся рабом никогда не станет свободным. В лучшем случае он станет рабовладельцем, таким же, на которого сам гнул спину. Потому, что рабство это не состояние несвободы, это устройство мыслей и разума. Рабу нет нужды самому решать, что и как делать. Это решает хозяин. Поэтому выросший с самого детства в уверенности, что всё решаешь не сам, а кто-то другой, никогда самостоятельным человеком не станет. Он всегда будет смотреть в рот хозяину, ожидая его приказов. Так что, не рабами были бывшие подданные императорской России. Они были подневольными работниками, вынужденными подчиняться очень часто самоназначенным хозяевам, многие из которых даже не утруждали себя изучением русского языка. Зачем? Для русского быдла можно нанять местных толмачей, понимающих этот варварский язык. А для чрезмерно свободолюбивых аборигенов всегда найдутся плеть или веревка палача. Потому и гремели выстрелы 'Ленских расстрелов' и вырастали 'столыпинские галстуки'.
Нет, рабами предки не были. Поэтому Революция дала им именно свободу. Свободу самим принимать решения и отвечать за них. И эта свобода, настоящая человеческая свобода, позволяла творить чудеса. Разве не чудо, когда руками, кирками и лопатами, с тачками и носилками, они строили заводы и фабрики? И не нужно врать про карательные органы, к каждому землекопу не поставишь охранника с ружьем. Да и вполне в русском духе, когда совсем наступит край, садануть охранника киркой по башке - и будь, что будет.
Нет! Именно сами, своей собственной свободной волей, совершали наши предки великий подвиг созидания, несмотря на нытьё любителей 'красивой жизни'. В жопу вашу красивую жизнь! Я сам, своей волей, ломая лень и нежелание слабого тела, заставляю его делать то, должно, а не то, что ему хочется. Я сам, своей волей, заставляю себя подчиняться правилам и ограничениям, принятым всем народом. Умение принуждать самого себя и ограничивать добровольно собственные желания, это и есть настоящая свобода. 'Свобода - это осознанная необходимость'! Да, этому надо учиться! А значит, надо слушать своих учителей. Не 'добрых дяденек' со стороны, а тех, кому веришь, и кого сам выбрал и признал учителем. Именно это и есть свобода, а не жизнь по принципу - 'что хочу, то и ворочу'.
Что есть свобода - подчиняться желаниям своего брюха и организма или сознательное ограничение подобных желаний? Для человека ответ очевиден. Для организма-потребителя тоже. Но с организмами страну не построить. Ничего не построить. Можно только ломать. А это значит, что кто-то умный и хитрый спокойно подберет потом всё, что потеряно и использует к своей выгоде. Но организмам это безразлично.
Вдыхая полной грудью прохладный воздух, надуваемый с волжско-окской луки, он неторопливо шел по набережной. Хотя, какая там набережная? Это в 'его' время её назовут 'Средне-волжской набережной'. А пока, это просто засыпанная гравием и битым кирпичом улочка, идущая к речному порту. Правда, вдоль неё растут деревья с разлапистыми кронами, под которыми стоят крепкие скамейки с широкими и удобными спинками. И нет-нет, и встречаются лёгкие беседки, установленные возле самого берега. Вот к одной из таких беседок
А в самый первый раз он просто поддался своему (именно своему, а не новоприобретенному) сильному и властному характеру. Поэтому и прореагировал на обстоятельства так, как и привык в своё время. И не стоило укорять себя за это, это была естественная реакция. Для того, прошлого, времени. Институт, в котором он работал, оставался одним из немногих очагов коллективной жизни. Удивляться не приходилось. Когда со всех сторон дуют про 'индивидуальную свободу', 'каждый сам за себя', 'рыночное управление', не стоит удивляться, когда 'невыгодными' становятся детские сады, школы, больницы. А о больных и инвалидах и говорить нечего. Это только для идиотов рассказывают про 'заботу об убогих', а в реальной жизни: если ты не можешь работать и приносить прибыль, то ты никто и ничто. Ты никому не нужен, тебя просто нет. Поэтому когда в его палате собралась почти вся бригада, он был готов к тому, что ему просто скажут, что он бригаде больше не нужен. Нет, как пострадавшему на производстве, ему полагались какие-то деньги, поэтому смерть от голода не грозила. Но понимать, что от тебя вот так запросто отказываются другие люди, было тяжело. Тогда он взял начало разговора в свои руки:
– Я понимаю. Теперь я не работник и бригаде буду обузой. Не нужно ничего говорить, всё понятно. Согласен и обиды не держу.
Ответом стала тишина. Мгновенная и какая-то тягуче-мрачная. Скрипнул стул под поднявшимся бригадиром.
– Сопляк! Ни за что людей обидел. Не посмотрю, что в бинтах - сдеру портки и всыплю по самое не балуйся. Чтоб ты дурь свою из башки выкинул. Люди за него переживают, а он, вишь, гонор свой демонстрирует. Гордый, значит? Дурак ты, Андрюха, бессовестный дурак. Ты же сейчас людям в душу плюнул, понимаешь, щенок малахольный? Ну, ничо, скоро тебе встать разрешат, тогда и поучу тебя народ уважать.
И тогда он заплакал. Тяжело, по-мужски, трудно выкашливая поднимающиеся в груди рыдания. От всего сразу: и от того, что было потеряно, оболгано и испоганено 'тогда', и от накопившейся в 'то' время злости и ненависти, которые не находили выхода, и от того, что вот так запросто, по дурной привычке, обидел настоящих людей, и от... Метались какие-то мысли, обрывки воспоминаний, невнятные образы. Переплетались в причудливые сочетания и вызывали непривычные чувства. Это 'тогда' он был 'железным Жекой', несговорчивым, упёртым и не щадящим ни чьих чувств. Но кто бы знал, чего это ему стоило! Чего стоило не сорваться, не психануть, и не пойти на улицу со своей привычной 'ТОЗовкой' стрелять всех этих сук! И вот теперь, после злых, но справедливых слов бригадира, отпустило. Всё сразу. И он не сдержался. Иногда это можно, иначе накопившаяся злость просто снесет к чертовой матери все мозги.
Сквозь залившие глаза слёзы увидел мутную тень подошедшего бригадира. Почувствовал тяжелую руку на плече.
– Ну, ты это, будет. С кем не бывает. Ребята не в обиде, понимают - не со зла сморозил. Но и ты в следующий раз соображай, что говоришь. Короче так. Мы тут подумали и решили тебя учетчиком поставить. Справишься? Ты у нас грамотный, в цифирях разбираешься. Ну, а чтобы рабочий человек из-за немощи в деньгах не терял, постановили мы тебе среднюю зарплату платить. Пока ты на ноги не встанешь. Больничные - само собой, это наше государство тебе платит. А мы что, хуже?