Сожженная Москва
Шрифт:
Из сеней вошел мешковатый, высокого роста, человек лет тридцати пяти, круглолицый, с приплюснутым носом и большими, навыкат серыми глазами. В его лице было что-то бабье; рыжеватые волосы спадали на лоб и на уши, как у чухонцев, прямыми космами; широко разошедшиеся брови и крупные, сжатые губы придавали этому лицу выражение недовольства и как бы испуга. «Баба!» — подумал бы всякий, впервые взглянув на него, если бы не жиденькие бакенбарды, шедшие по этому лицу от ушей до подбородка. Незнакомец был одет в бараний, крытый
— Кто вы? — спросил Ермолов. Вошедший молча оглянулся на адъютанта. Тот по знаку Ермолова вышел.
— Имя ваше, звание? — спросил Ермолов.
— Отставной штабс-капитан артиллерии, Александр Самойлов Фигнер, — негромко произнес незнакомец.
— Что же вам нужно? — спросил Алексей Петрович, досадливо сопя носом и своими сокольими карими глазами вглядываясь в серые, вяло на него смотревшие глаза гостя, имя которого он уже встречал в реляциях.
— Могу уверить, иначе бы не посмел, — дело первой важности и экстренной — не торопясь и старательно выговаривая слова, ответил Фигнер. — И обратите внимание, генерал, то, что ныне еще возможно и доступно, при медленности может стать недоступным и невозможным. Кроме вашего превосходительства да светлейшего, об этом пока никто не должен знать.
— Без предисловий, излагайте скорее, — произнес Ермолов, сев на скамью и, с понуренной головой, приготовясь слушать, — мы здесь одни, — в чем ваше дело?
— Я служил в третьей легкой роте одиннадцатой артиллерийской бригады, а в последнее время состоял в Тамбовской губернии городничим, — начал Фигнер. — Движимый чувством патриотизма и удручаемый всем, что случилось, я бросил службу и семью, обращался в августе к графу Растопчину и к другим, а этими днями снова проникал, переряженный, в Москву.
— Вы были в Москве? — спросил Ермолов.
— Так точно-с… блуждал, то в мундире французского или итальянского офицера, то в крестьянской одежде, по пожарищу, пробирался и в дома, занятые врагами, все высмотрел и нашел, что легко и возможно разом положить человеческий предел не только занятию первопрестольной, но, можно сказать, и самой войне, всем бедствиям России и человечества.
— Вот как! — сказал Ермолов. — Кончить войну?
— Да-с, войну, — ответил Фигнер, — и это моя тайна…
«Что он, этот чухонец или жид, нелегкая побрала бы его, сумасшедший? или нахал и себе на уме, дерзкий хвастун? — подумал Ермолов, гневно глядя на стоявшего перед ним незнакомца. — Уж не новый ли воздушный шар Лепиха придумал, или что-нибудь вроде этой галиматьи? возись еще с этим штафиркою!»
— Вы произнесли такие слова… — сказал он. — Легкое ли дело разом кончить громадную войну? Тут ухищрения стратегии, великих, сложных сил… а у вас… Впрочем, в чем же эта ваша, столь заманчивая, великая панацея?
Молча слушавший насмешливые возражения
— Решаясь на самоотверженное и, смею выразиться, — проговорил он, — беспримерное по отваге дело, я все обдумал строго и со всех сторон… Но мой план, как и всякое человеческое предприятие, может не удаться… Могу ли поэтому знать наперед, смею ли питать надежду, что в случае неудачи этого плана, а вследствие того и неизбежной моей гибели, царь и отечество не оставят без призрения моей осиротелой семьи? Я человек недостаточный… мне довольно одного вашего слова…
— Что же вам нужно прежде всего для исполнения вашего предприятия? — спросил нетерпеливо Ермолов.
— Мой тезка, Александр Никитич Сеславин, предложил мне вступить в его отряд, он ждет ответа; но я надумал другое. На основании общего устава о партизанских отрядах я попросил бы дозволить мне действовать самостоятельно, а именно, предоставить в мое распоряжение и по моему личному выбору хотя бы человек семь-восемь казаков.
— Ваша семья будет обеспечена, — сказал, подумав, Ермолов, теперь говорите, для чего вам казаки и в чем ваш план?
Серые, круглые глаза Фигнера зажглись странным блеском, и он сам оживленно вытянулся и точно вырос. Его лицо побледнело, нижняя челюсть слегка затряслась.
— Мой план очень прост и несложен, — произнес он, судорожно подергивая рукой, — вот этот план… Я — кровный враг идеологов! О, сколько они нанесли вреда! их глава и вождь…
Он остановился, пристально глядя на Ермолова, и, казалось, не находил нужных слов.
— Я задумал, — проговорил он, помолчав, — и моя мысль бесповоротна… я решился истребить главную и единственную причину всего, что делается… а именно, убить Наполеона…
— Что вы сказали? — спросил, привстав, Ермолов. — Убить вождя французов…
«Да, он не в здравом уме! — подумал, разглядывая Фигнера, Ермолов. — А впрочем, почему же не в здравом? Не отчаянный ли скорее фанатик, гонимый непреоборимою душевною потребностью? Да и не он один. Лунин тоже предлагал отправить его парламентером к Наполеону и вызывался, подавая ему бумагу, заколоть его кинжалом». Ермолов поднялся со скамьи.
— Так вы действительно на это решились? — спросил он, все еще недоумевая, что за человек стоял перед ним в эту минуту.
— Решился и не отступлю, — ответил Фигнер.
— Как же вы полагаете исполнить ваше намерение? Одно дело задумать, а другое — исполнить задуманное.
— Что бог даст: либо выручит, либо выучит! Я снова переоденусь, смотря по надобности, нищим или мужиком, проберусь в Кремль или в другое место, где будет злодей, и глаз на глаз лично нанесу ему удар. Пособники мне будут нужны только для предварительных разведок и приготовлений.
— Вы говорите, у вас семья? — спросил Ермолов. — Жена и пятеро детей, мал мала меньше.