Спать и верить. Блокадный роман
Шрифт:
Тридцать два раза раскаялся на обратном пути. Что за идиот. Почерк все же, почерк. На пишмашине надо в следующий раз написать. Если пронесет. А если не пронесет? Пронесет, пронесет! Пишмашины все учтены, но это как-нибудь… Это — как-нибудь.
34
Зачем Ким навострился на Троицкое поле — и сам не смог бы убедительно объяснить. Назло Патрикеевне, которая заявила, что там все сгнило? Все сгнило, а он вот найдет: не зелени, так что-то другое полезное. Оружие! И передаст его Красной армии. Взял, короче, Бинома и поехал.
В трамвае были как семечки в подсолнухе,
Ким задумался, вот бы найти такую красную карточку. Можно бы жить припеваючи и самим, и с Варенькой бы хватило поделиться, а остаток менять на рынке на витамины и шоколад.
В очереди еще как-то мелькнул шопотом слух, что у Кирова есть «наложницы», которых кормят конфетами доотвалу: Ким смысл наложниц представлял примерно: это явная была ложь, конечно, если он правильно представлял.
Трамвай грохотал по мосту, когда заскулила сирена. Тревога! Трамвай остановился у Финбана, прямо у дверей встретили милиционеры и загнали всех пассажиров в щель. Торчали там почти, может, час, Бином выл как-то слишком, жутковато, а потом Ким вспоминал, что с предчувствием выл. Дождь накрапывал, бомбы рвались где-то близко. Когда прозвучал отбой, стало уже смеркаться, Ким подумал, что лучше вернуться, но гордость не позволяла, а вернее то, что называется шилом в заднице. Загадал, вдруг бомбежкой порвало трамвайные провода, тогда — домой. Нет, не порвало. Трамвай потрясся дальше, и Ким в нем. Короче, пока добрались до места, стало просто темно. Если что интересного и таило в себе поле, искать надо при свете дня. Дождь перестал, но не сильно легче от этого. И Бином продолжал ныть. Слякоти по колено, воздух сырющий, мокрый запах Невы.
Ругая себя последними словами, Ким ретировался. У первых же домов перед ним выросло три пацана с кривыми харями, наподобие как у того в трамвае. Фабзайцы в форменных курточках и картузах. Их последние годы много понавезли в Ленинград в новые училища, распихали по общежитиям. Фабзайцы и до войны вечно ходили голодные и опасные, а теперь, по слухам, именно они все больше промышляют грабежами по хлебным очередям.
— Ну шта, шкет? — лениво произнес тот из них, что покрупнее, с боевым фингалом. — Втюхался? Показывай, что в карманах!
Сказал: в карманАх, а не в кармАнах. Мелко сплюнул. Глянул на тихо рычащего Бинома: старый мокрый кабыз-дох, не опасный.
В кармане у Кима был, в общем, свинцовый кастет, отлитый персонально для него Колькой Жадобиным. Ким, несмотря на несолидный росточек, пацаном был крепким, резким, а главное — отчаянным. И успел уже научиться на улице, что в стычках часто побеждает не сила, а смелость.
Один из фабзайцев — мельче Кима, съежившийся,
— Ча, язык проглатил, дура? — чуть распевно спросил третий, что сбоку стоял.
Услышав про проглоченный язык, Ким вспомнил, что Арвиль рассказывал ему про самураев, и — уверовал в победу.
Ким вмазал первому кастетом в переносицу, тот икнул, чуть осел, Ким вмазал вторично. Мелкий, как и предполагалось, отскочил трусом, но в руках у третьего сверкнуло лезвие. Бином сцепился с ним, Ким — на подмогу, покатились кубарем два мальчика и собака. Ким от кубаря отлетел тут же, сшиб поднимающегося первого, еще раз попал в него кастетом: тот побежал, трус мелкий еще раньше побежал.
Тот, что с ножом, стряхнул Бинома, размахнулся было на Кима, но передумал и присоединился к товарищам. Бином хрипел, Ким наклонился, руки сразу стали липкие.
Помочь было нечем, Бином хрипел страшно, как адский механизм, а не существо, но не долго. Оставаться копать опасно, вдруг фабзайцы вернуться с подмогой, и нечем копать. Нести пса в куртке — тяжело, и столько крови. Бросать невозможно. Это же свой Бином. Руки тряслись.
Два офицера-балтийца встретились в переулке, откуда-то и лопата нашлась, помогли похоронить. На трамвай проводили. Лебеда такая с капустными листьями.
35
Пока нет достойной разнарядки от райкома, Варенька снарядилась в выходной в госпиталь, упросила дядю Юру взять на черновую работу. Носила горшки, еду раздавала, помогала санитарке Насте при перевязке: много всего. Бойцы разные: молодые, старые, сильно раненые и средне, хмурые и веселые, но многие спрашивали одно:
— Поправь подушку, сестренка.
Как-то многим им этого хотелось.
36
— Чай, коньяк? — такие первые слова услышал Максим от Рацкевича.
Среднего роста, плотный, с двухдневной щетиной, в небрежно расстегнутом сверху френче. Глаза ярко-синие и такие — пронизывающие. Нет, ввинчивающиеся. Здренко вкручивал в воздух танцующей рукой мягкие лампочки, а у этого — как шурупы взгляд.
— Чай с удовольствием, товарищ генерал.
— А коньяк чего же? Не уважаешь?
Про «уважение» — кажется, все же к коньяку относится, а не к генералу.
— Уважал раньше, товарищ генерал. Были проблемы. Лучше не начинать.
— Алкаш, иными словами? Ясен пень. Дело знакомое. Я если переберу, туши гирлянды. Пристрелить могу. На День Смольного Здренке зуб высадил. Тебя Здренко здесь встретил?
— Так точно, товарищ генерал.
— И что он тебе? Свинский фантом, так — нет? Сам видишь, с кем, сука, работать приходится. Так что люди нужны. Молоток, что приехал. Насчет этого, — Рацкевич звучно щелкнул себя пальцем по кадыку, — не сомневайся, запьешь. Зима начнется, взвоешь и запьешь, сука. И работа — нервная клетка сплошная. Кругом подонки. Жратвы в городе с гулькин хрен. У нас младший состав сидит на пайках по рабочим нормам. Это считай ничего. А средний командный — по двойным рабочим. Тоже на ползуба. А врага гнобить надо, так — нет? В разработку ходить надо, в засаде бдеть, с голодухи-то — а? Куришь? Ну и правильно. А я курю. Три пачки в день. А для обычного человечка в городе три пачки в месяц теперь мечта голубая. Вот и считай. Полная жопа, как ни считай.