Спокойная совесть
Шрифт:
За холмом идти становится труднее: колючие растения царапают ноги, сорочка липнет к потной спине, ветер режет лицо, острые камни впиваются в подошвы. По откосу оврага катятся клубки серых колючих стеблей. Водяные шупальца каналов, расходящиеся от плотин, сюда не дотянулись. Это пустошь, на которой под дребезжанье колокольчиков пасется несколько коз. Бесплодное нагорье, которое, как обычно в Мексике, окружает островки зелени. Плодородная земля осталась позади — в открывающемся глазу пейзаже опять господствуют камень, песок да черные птицы. Округлый холм заслонил дома Гуанахуато. Отвоеванные пядь за пядью зоны селений, производства, человеческой деятельности до сих пор представляют в Мексике некие исключения среди котловин и отвесных утесов, земли упрямой, с несгибаемым хребтом, среди пустынь и крепко сжатого кулака гор. Таков исконный наш пейзаж — дикие, порою бескрайние просторы, отказывающиеся принять человека. Природа, живущая сама по себе. Царство, противящееся разделу.
Хайме снимает сорочку. Его лицо неспокойно, оно отражает глубокую тревогу. Руки вспотели.
Он заносит руку. Вот опять ведут по улицам Эсекиеля со связанными руками, опять Аделина поднимает в кабачке стакан с пивом — и Хайме ударяет себя по спине сплетенным из колючих стеблей бичом; рот его кривится, сдерживая слова, которые могут отвлечь и облегчить боль. Еще удар ощетинившегося колючками бича, и шипы снова впиваются в спину. Хайме с усилием отрывает бич, перед следующим ударом — небольшая вынужденная заминка. Острый шип впился в грудь под соском; отрывая сплетенный в виде косы бич, Хайме почувствовал, что крючковатая колючка раздирает тело. А солнце все так же сияет, оно — единственный свидетель. Он притрагивается к каплям густой крови и падает на колени среди кустарника. Глаза его туманятся, впервые увидев собственную кровь, туманятся так сильно, что ему даже почудилось, будто солнце не единственный свидетель. Но почему эта боль сладостна? Он ведь вовсе к этому не стремился, а вот же, стоя на коленях на твердом грунте, он ощущает внутри нежное тепло, радостное биение сердца. Не вставая, он снова поднимает орудие самоистязания, окровавленные шипы снова ударяют по свежим ранам. Солнце смешивается с кровью, в ней собираются лучи его. Заря на облаках сияет не так ярко, как на кровавых шипах. Один репейник вонзается прямо в половой член, и мальчик впервые вскрикивает. Он валится ничком, руки обвисли, лежат на склоне уступа. Недвижный воздух давит, как бремя, на обессиленное тело. Хайме вдыхает холодный воздух, выдыхает пышущий жаром. К тяжело дышащему рту приближается любопытная ящерица травяного цвета. Мальчику вдруг мерещится, будто она взлетела — земля перед его глазами вздыбливается, слышен глубокий, как бы издали доносящийся стон, и вот на месте, где была ящерица, уже ничего нет. Хайме жмурит глаза, его пронзает ужас при мысли о вселенной с шарами планет и блуждающими звездами, заключенной в другую, еще большую, которая заключена в еще более огромную, которая тоже всего лишь песчинка, ничтожная частица в безбрежном звездном океане. А крошечная ящерица скользнула под большой камень.
Время выбилось из своего ритма. Пришел час, весомость которого необычно ощутима, который никогда не канет в забвение. В центре этого дня сверкает огненный золотой диск. Ветер стих, и тело погружается в вибрирующий трепет земли. Возле носа Хайме неспешно пляшут пылинки. Солнце лижет раны. Желудок ноет, прижавшись к лону земли.
Потом будет час нового порыва ветра, когда в зарослях опять поднимется ропот, притихший было в знойный полдень, и пробудятся после отдыха цикады. Потом будет час первой молитвы вслух, медленно произнесенной голосом, который не переставал безмолвно молиться с самого начала дня. Алчная аура камнем падает на кровоточащее тело. Хайме обдает резким ее запахом. Он чувствует на спине мясистые лапы. Издав гортанный вопль, он бьет птицу по крыльям, потом кричит — и голос его отдается эхом в котловине, над которой теперь кружит черная птица: «Дай мне быть таким… как ты… а не ложью». Но вот солнце, окруженное багряным ореолом, исчезает за горами, и последние его лучи сильнее всех слов.
Никогда Хайме не был так близок к земле. Рот его открыт, ему хотелось бы поговорить с этим кусочком праха, который приютил его тело. «Это я сделал, за них, — молча говорит он себе, — за каждого из них: добрые дела не могут остаться ненагрожденными, зло не может остаться ненаказанным, кто-то должен отважиться на то, чего все прочие боятся…» Хайме с усилием встает. Поднимает с земли сорочку. Полотно царапает кожу, как наждачная бумага. Ноги подкашиваются. Мир проснулся, он полнится жужжаньем светящихся насекомых.
Чуть заметно светлеет дорога. Мальчик идет обратно, ласково прикасаясь к камням, кустам, даже проводит любовно губами по внезапно возникшему перед ним пышному колосу. Да, он уже возвратился. Хрустит под босыми ногами солома, Хайме идет по тропинке среди огородов с крессом. Густая роща с толстыми стволами и округлыми кронами оповещает о близости города.
Вдруг Хайме остановился, глаза его в испуге безумно блуждают: во мраке, среди ночных теней, пробегает потная костлявая кляча, хлестнув хвостом по его лицу. И только эта близость живого существа впервые исторгает у него слезы боли. Вязкая тина сознания начинает шевелиться, вода снова течет. Лошадь оставляет запах взрытой земли. Хайме видится, как по полю скачут всадники с поднятыми ружьями, с глазами цвета меди и звонкими шпорами. Шумы, от которых за этот день тишины уже отвыкло ухо, сливаются воедино, обретают смысл: спазм в горле говорит ему, что город уже близко. Купола и беленые дома, башни и каменные стены. Гуанахуато почтенного коммерсанта Ихинио Себальоса, Гуанахуато, где дедушка Пепе создал богатство их семьи и
Вот и мостовая. Проходит женщина — темный силуэт с кувшином на голове. Дальше огоньки слесарных и шорных мастерских. Двери кабачков, откуда доносятся приятные запахи. Бурые пугливые ослики. Площадь, каменный особняк. Лицо Хайме напряглось, горят засорившиеся песком раны, и он, царапнув по входной двери, падает на светящиеся под фонарем плиты.
— Не понимаю я этого мальчишку. Решительно не понимаю, — говорит Балькарсель, заложив руки за спину, отчего жилет и лацканы пиджака на груди оттопырились. — Что он тебе сказал?
В супружеской спальне — даже при утреннем сквозняке — всегда стоял затхлый, спертый запах. Бархатные портьеры в выцветших своих складках хранили тихие голоса предков. Если бы Балькарсель или Асунсьон догадались встряхнуть их ласковой рукой, то, быть может, услышали бы эти голоса. Ведь спальня эта была спальней дедушки-испанца и бабушки — испанки, которые здесь любили друг друга нежно и изящно; затем — Пепе Себальоса и его чопорной супруги; затем, недолго, — местом разлада между Родольфо и Аделиной. Шкаф красного дерева хранил принадлежности туалета за целый век: турнюры, рединготы и белые гетры, манильские шали и цилиндры, трости с инкрустированными набалдашниками, хлысты и зонтики от солнца, парадные сюртуки, фраки, пестрые боа, шляпы со страусовыми перьями и шляпы колоколом, соломенные шляпы 20-х годов XX века, а также пиджаки кирпичного цвета, розовые чулки и короткие юбки с блестками и бахромой. Стиль одежды супругов Балькарсель более или менее прочно установился давно и навсегда — они одевались по моде 30-х годов. Он носил двубортный пиджак с широкими лацканами, жилет, галстук в шотландскую клетку. Она — длинную узкую юбку, блузку с небольшим вырезом и складочками на груди. Слегка завитые, собранные на затылке волосы Асунсьон напоминали о моде тех лет, когда она выходила замуж. Консервативность? Нет, скорее, безмолвная тоска по молодости.
— Он не может говорить, — сказала тетка. Глаза ее были опущены, белые руки медленно оглаживали складку шторы. — Ничего не понимаю — бредит, бормочет что-то бессвязное. Весь в ранах, ноги изодраны в кровь… О боже! — Она подавила внезапно вырвавшееся рыданье, вызванное скорее собственными ее словами, чем плачевным видом мальчика. Балькарселю захотелось обнять ее, но он сдержал это желание. С того момента, как прислуга обнаружила Хайме у входной двери и прибежала, крича, что мальчика убили, Балькарсель решил воспользоваться этим происшествием, чтобы укрепить свою власть над Хайме, над Асунсьон, а также над Родольфо Себальосом. Причина поступка Хайме его нисколько не интересовала. Чуть больше — но в этом он никогда бы не признался — его беспокоило отчаяние жены. И все же печальное это событие доставляло ему превосходный случай утвердить свое верховное владычество в доме.
— Никто не должен об этом знать, — сказал Балькарсель. — И так о нашем племяннике говорят достаточно, не хватает еще, чтобы его сочли сумасшедшим.
— Сумасшедшим? Но ведь его избили…
— Ничего подобного. Он пошел и изранил себя собственными руками. Это сразу видно.
— Хорхе, не думаешь ли ты, что мы хотя бы должны узнать причину? Я хочу сказать, что мальчик действительно из-за чего-то страдает… Не думаешь ли ты, что мы должны постараться понять его и помочь?
— Нечего тут понимать. Надо построже следить за ним и раз навсегда отчитать как следует. Ты знаешь, что он водил нас за нос? Знаешь, что он только притворялся, будто ходит на исповедь? Спроси у падре Обрегона. Уже целый год, как он и близко не подходил к исповедальне.
— Но ведь мы с ним причащаемся вместе каждую пятницу!
Балькарсель только похлопал себя по животу и сжал губы.
Его взгляд, иронический и вместе с тем оскорбленный, выжидал, пока этот факт надлежаще войдет в сознание Асунсьон. Женщина выпустила портьеру и, пошатываясь, прошла на середину комнаты.
— В него вселился дьявол, — пробормотала она.
— Я запрещаю тебе делать из этого трагедию. — На желчном лице дяди отразилось удовольствие, которое доставляла ему нынешняя ситуация. — Ни ты, ни Родольфо не должны видеть мальчика, пока он не поправится и пока я сам не сведу его к падре Обрегону. Потом я с ним побеседую с полной откровенностью. Решительно, этого полоумного нам надо спасать не добрыми чувствами, а энергичным воздействием, надо заставить его понять, что он обязан исполнить свое предназначение. Пойми меня правильно, Асунсьон, сбережения, которые я делал с таким трудом, позволят мне на будущий год уйти в отставку. Когда я приобрету участок напротив шлюза Олья, у нас будет состояние более чем в миллион песо и десять тысяч песо ежемесячной ренты. Брат твой, когда умрет, оставит нам этот дом, а магазин можно обновить и сделать более доходным. Короче говоря, в один прекрасный день Хайме сможет зажить богато, если сумеет воспользоваться теми возможностями, которые мы предоставим ему как единственному наследнику в семье. Мы, Асунсьон, принадлежим к высшему слою Гуанахуато. Мы не можем рисковать тем, что наш род пресечется и состояние наше будет промотано из-за бредовых идей этого юнца… А он… он, пожалуй, вполне способен раздать все нищим.