Спокойная совесть
Шрифт:
— Ты и я, мы делали что могли, Родольфо. Не все было так уж плохо, — снова опустила голову сестра.
— Но дело-то в том, что могло быть куда лучше. Встреть я женщину вроде моей матери, мальчик был бы моим, а ты… будь у тебя сын, не присвоила бы Хайме себе одной. Он был бы моим.
От стола шел неприятный запах грязных тарелок, застывшего жира. Асунсьон наклонилась к брату, положила руку ему на плечо.
— Ты болен, — сказала она. — Ты сам не знаешь, что говоришь.
— Нет, знаю. Знаю, что меня сделали одиноким, что у меня отняли мою Аделину — такая или сякая, она могла бы согреть меня и составить мне компанию. Вы-то оставите меня умирать одного в моей комнате…
— Родольфо! — Асунсьон поддержала брата, чтобы он не свалился со стула. — Родольфо, — повторила она, обняв вялое
— Не любила? — прозвучал над скатертью глухо слабый голос. — Нет… нет… любила… и это уже было кое-что, надо же что-то иметь в жизни… хотя бы любить кого-то, пусть нас и не любят…
— Нет, она тебя не любила! Ты не подумал, что она недостойна стать матерью Хайме. Потому-то матерью ему стала я, из-за твоей ошибки… Ты один во всем виноват.
Асунсьон бросала слова в окаменевшее нахмуренное лицо. Говоря об этом с братом, она заодно избавлялась от затаенного бремени горькой правды. Родольфо не хотел слушать. Ему хотелось спать, отдохнуть. Знаком он попросил помочь ему подняться.
— Отведи меня наверх. Мне нехорошо.
Тут в столовой послышались быстрые шаги, подбежал Хайме и, обняв отца, приподнял его. Родольфо прижался головой к груди мальчика, закрыл глаза и пошевелил губами, чтобы поцеловать его сорочку.
Всего один раз довелось ему еще увидеть отца за семейным столом одетого, держащегося на ногах. Из окна он увидел, как отец идет по улице, и сказал себе, что это желтое лицо, эта одежда, слишком просторная для истощенного тела, эти пепельные волосы и узкий лоб, эти выпуклые глаза с кровавыми точками на белках, эти покорные жесты, эта веснушчатая рука, открывавшая дверь, этот отчужденный, пустой взгляд, что все это — его отец. Родольфо медленно поднялся в гостиную, затем прошел в столовую, вымыл руки над расписным умывальником и, еще не садясь, сказал, что задыхается. Измельченные овощи — единственное, что он мог глотать без труда, — остывали на тарелке. Асунсьон засовывала салфетку для мужа в кольцо черненого серебра и не обратила на него внимания. «Садись, ешь, горячее тебе полезно». Хайме, видя, что больной покачнулся, и не подумал помочь ему. Он ждал, что в глазах отца появится обычное молящее выражение. Но у старика уже не было сил чего-то желать. Он искал опоры, и мальчик, сидя на своем стуле, был заворожен этим зрелищем физической немощи. Родольфо все же удержался на ногах, обхватив выкрашенную лазурью колонну. Он закрыл глаза, глубоко вздохнул и вышел из столовой. Потом его нашли в комнате сына, на кровати Хайме, — у него не было сил подняться к себе. Врач приказал не трогать его, и Хайме пришлось спать на кожаной софе в библиотеке. Комната на крыше внушала ему страх. «Но ведь это не заразно, — говорила донья Асунсьон. — Мы тебе постелим твои простыни».
Каждое утро в течение всех двадцати дней, которые осталось жить Родольфо, сын заходил в свою спальню, занятую умирающим, взять себе на день что нужно из одежды. Хайме был благодарен отцу за слова, сказанные в разговоре с сестрой, который он слышал. Но, входя в спальню, он не знал, что сказать отцу, как к нему подойти. Утренний свет озарял узкий череп больного. Он был уродлив, агонизирующий, уродливый старик, просыпавшийся с гримасой улыбки на губах и залепленными гноем ресницами. Растрепанные волосы падали ему на уши. Когда Хайме выдвигал ящик, чтобы найти сорочку, он пытался также найти хоть слово для отца. Но, подняв голову, видел себя в зеркале — юное лицо с точеными чертами, со светлым пушком у рта. Так и не нашел он этого слова. И отец тоже ни разу не обратился к нему. Оба ждали.
За несколько дней до смерти у Родольфо хватило сил вытянуть руки и коснуться пальцев сына. Хайме сел у постели больного, и его затошнило от дурного запаха, от грязной пижамы в зеленую полоску. Сморщенная шея, седоватая бородка и покрытые одеялом плечи дрожали от страстного желания.
В четыре часа утра его разбудила Асунсьон. Озябшие петухи вторили плачу тетки. Утро было голубое, оно окрасило металлическими тонами окоченевшее лицо Родольфо. Синие руки сжимали распятие. Только простыни были ослепительно белы — металлические, отсветы сосредоточились на трупе. Хайме стоял на пороге и думал, что отец умер в этой комнатке юности, на постели его, семнадцатилетнего. Он силился подавить рыдание, рвавшееся из ноздрей и рта. Теперь у его отца — у этих синих рук, этой ослепительно белой простыни — уже не было имени.
Дядя Балькарсель стоял, засунув руку за борт жилета. Он надел личину величавой суровости. Асунсьон, преклонив колени, плакала. Сидевший у изголовья падре Обрегон поднялся и очень тихо сказал:
— Мы всегда являемся слишком поздно. — И, проходя мимо Хайме, серьезно оглядел его. — Зайди ко мне послезавтра, сын мой.
— Requiem aeternam dona eis, Domine… [63] — бормотала рыдая Асунсьон — темная, плоская, коленопреклоненная фигура.
Балькарсель вышел в коридор и строго округлил брови:
63
Вечный покой даруй ему, господи… (лат.)
— Рано или поздно это ждет всех нас.
Да, у него уже не было имени, и последний знак любви был уже невозможен. То, о чем он просил каждый день в эти последние месяцы. Хайме захотелось подойти к трупу, поцеловать в лоб. Его остановило сознание, что это будет ложью. Стоя у двери, он хотел бы поговорить с этим застывшим, покрытым простынею телом. Хотел бы просить у него сочувствия к своей гордыне и юности.
— Решительно, он был добрый человек, — изрек Балькарсель. — Весьма безалаберный, но добрый, да-с.
— …et lux perpetua luceat eis… [64]
В шесть утра явился служащий из похоронного бюро.
— Запущенный случай, рак желудка, — сказал ему врач. Затем попросил всех удалиться из спальни.
9
Когда начали лопатами бросать на гроб землю, Хайме помог подавить нахлынувшую на него горькую радость. Как не мог понять, откуда это чувство освобождения, все возраставшее по мере того, как останки отца скрывал второй саван — грязь. В последние дни шел дождь, и гроб на глинистом дне ямы покачивался, подобно каравелле, готовой отчалить, как только удалится похоронный кортеж.
64
…и да воссияет ему свет вечный… (лат.)