Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
– Милый ты мой, не все же тут… – скучно бормочет Вета-мама и морщится в сторону, но папа не слышит её:
– Или, хуже того, как представлю, что ты без меня стирать начнёшь!.. Думаю: конечно же бак с кипятком на себя опрокинет. Размышляя о жизненной правде образа. Вот – все мои мысли! Все мои ощущения здесь – вот они!
– Ну… Нельзя же так. Ты отторгайся от нас как-нибудь… Хотя бы временами.
– Для этого, – веско и раздельно говорит папа, – для отторжения мне надо бы обладать, как минимум, твоим оголтелым эгоизмом! Это ты у нас – можешь. Благополучно можешь отторгаться от самых близких тебе людей!.. И тебе
– Не смей обижать меня! – говорит мама громко и неуверенно.
– Эх, горе моё… – папа обречённо вздыхает и поднимает Вету-маму на руки.
И тут Никита начинает угрожающе реветь: ему кажется, что Вета-мама сейчас упадёт с папиных рук на пол.
– О! Господи, – кричит папа, совсем выходя из себя. – Да успокойся!.. На! Забирай свою мать.
Он ставит Вету-маму рядом с Никитой – Никита обнимает её за ногу и прижимается. А папа быстро закуривает и выходит в сени.
– …Ну что, поел горященьких? – перебивает воспоминанье тётя Маруся, и Никита не сразу понимает, что спрашивает она – про пирожки.
– Ты мне хорошие пироги приносила, – виновато улыбается он, стесняясь отчего-то сказать на этот раз «спасибо».
Поплевав поочерёдно на плоские свои ладони, тётя Маруся накручивает чулки над коленками.
– Пещещка-то у вас – у дверки ободралася! – не глядя на печь, замечает тётя Маруся. – Извёстка-то – в ведёрке. У меня в сенях возьмёшь. Да кисть-то потом, как затрёшь-забелишь, помой, умниса моя, красависа.
– Я побелю, – торопливо говорит Вета-мама.
– …Снегу навалило нынще! – тётя Маруся поглядывает в окно. – Весь двор замело!.. У людей всё расщищено. А к нам не пролезешь.
– Я почищу, – перебивает Вета-мама.
– За поленницей лопата стоит. В стайке возьмёшь, умниса, красависа.
Тётя Маруся опять оглаживает подол и потом вздыхает:
– Да-а… Если бы мой-то был здоровый, при здоровых-то ногах, – разве бы не пощистил? Везде – одна… Поля-сестрищка вот когда-когда поможет. А он – девятый годок лежит!..
Муж у тёти Маруси парализованный: худой, и кожа у него – голубая.
Летом деда выводили под руки во двор, сажали на табурет, прислонив к бревенчатой стене. И когда Никита пробегал мимо, дед мычал. Мычал – и тянул к нему страшную голубую руку. Никита робел, но подходил, подставлял голову и терпел дрожащее холодное поглаживанье, от которого волосы на макушке вставали дыбом. Как будто гладил Никиту не совсем живой человек.
– …Да, дощенька. Хворый мужик – не мужик. У других хоть помирают. А на этого, моего, и смерти нет. На двужильного. Не развяжет Господь. Сколько уж молюся, а – нет… Никак не помрёт!
Никита видит, как при этих словах лицо Веты-мамы странно напрягается. Вета-мама молчит.
Никита не боится, когда папа сердится, потому что сердится он – не страшно. Никита боится, когда Вета-мама молчит.
– …А угля в пещещку много не насыпайте. Времянка: всё равно ветер выдует. Только плита от жара лобнет – и всё!.. – ничего не замечает тётя Маруся. – По маленькому ведёрку, а больше-то не надо. А то – во-о-он – плита-то с трещинкой! Кабы совсем не лобнула.
Она ставит ноги в толстых вязаных носках поверх своих чёрных башмаков, сделанных из валенок, и продолжает нараспев, поглаживая на коленях юбку:
– …Да-а! Девять уж годков со своим я маюся,
Вета-мама уже отвернулась к окну, чтобы её молчанья не было видно, а тётя Маруся продолжает, как ни в чём не бывало:
– …Молодые совсем, посмотришь – помирают! А этот – нет. Этому паразиту – хоть бы что! Он ведь на десять годков меня помоложе… Он меня – переживёт!.. Мущитель… – тёте Марусе жалко себя: она шмыгает и шмыгает носом. – … Не дождуся, наверно, когда похороню, не поживу одна… Это сколько же мне с ним маяться?!. А? Сколько с ним мущиться? Кто мне скажет, умниса моя?
Вета-мама оборачивается и тяжело смотрит на тётю Марусю.
– Чего же маяться? – медленно спрашивает она. – Не майтесь.
– …Да он же – здоровее меня! Паразит.
– А я вот на базаре слышала, как одна жена мужа извела! – Вета-мама жёстко усмехается и не сводит нехорошего, непонятного взгляда со старухи. – Маковые головки в чай заваривала и его поила. Всего с месяц и попоила! Спит с них человек, а есть перестаёт.
Тётя Маруся непонимающе открыла рот. Потрогала чулки над коленками. Пошевелила пальцами внутри толстых носков.
– …Ох-х. Засиделася. Кого сижу? – вдруг заспешила она. И бочком шмыгнула к двери, едва успев сунуть ноги в огромные башмаки.
А Вета-мама уже снова смотрела в окно, отвернувшись.
Никите стало тоскливо отчего-то. Он подбежал к ней, прижался к её ноге. Вета-мама посмотрела на него с досадой – и легонько оттолкнула.
– …Иди, поиграй с машиной, – быстро сказала она.
И Никите стало ещё хуже.
– Веточка! Мамочка! – заплакал он навзрыд. – Я тебя люблю…
Она молчала и не двигалась. И тогда он заплакал ещё громче.
Наконец Вета-мама подхватила Никиту на руки, рассеянно погладила по голове:
– Мальчик мой. Единственный… Мой мальчик.
Никита ещё немного поревел и стал вздыхать.
– Не смотри так, – попросил он, прикрыв ей ладошкой глаза. – Не смотри никогда… И на папу моего – не смотри так. Ладно?
…Тогда был вечер, и на дворе сильно мело, выло и страшно скрежетало. А в комнате горел тёплый жёлтый свет, и на плите жарилась в сковороде яичница-глазунья. Без папы Вета-мама опять держала тяжёлого Никиту на руках и стояла с ним перед стеллажом, оглядывая то одну книгу, то другую. И в щель между книгами и полкой было видно тёмное и незашторенное ещё окно. Вдруг с улицы к стеклу приникло папино лицо, кажущееся отсюда совсем белым – белым и странно плоским. Папа должен был вернуться ещё совсем не скоро, на другой день. Никита хотел броситься к окну, к папе, и закричать ему что-нибудь радостное. Но мама тоже смотрела в щель между книгами и полкой и прошептала Никите:
– Чш-ш…
Она совсем замерла, скрытая от окна стеллажом.
Папа растерянно осматривал пустую комнату, потому что их с мамой не было видно. А мама смотрела прямо на папу, в упор, и лицо её было чужим.
Никита боялся двинуться. Тогда ему вдруг захотелось громко заплакать или крикнуть от растерянности. А мама молчала…
Но вот вошёл папа. Никите сразу стало легко и хорошо. А он увидел их и сказал:
– Что за чертовщина?
Потом он молча мылся над тазом, не поднимая головы. Синеватая мыльная вода текла с его рук, а он всё тёр и тёр их.