Среди красных вождей том 1
Шрифт:
— Вот, Георгий Александрович, — обратился ко мне Елизаров, — товарищ Стучко сделал свой доклад по делу Урицкого. И Совнарком решил, что товарищ Урицкий не имеет никаких оснований не выдавать вам разрешения на выезд и должен вам выдать заграничный паспорт… И вообще, плюньте на это дело… все это обычные кружковые дрязги!..
И тут же, подозвав Урицкого, он передал ему решение Совнаркома. Дело было кончено. Но необходимо отметить, что тут началась настоящая обывательщина: Урицкий заявил мне, что я должен подать обычное прошение и не здесь, а на Гороховой, в помещении градоначальника, в общем порядке. И три дня меня еще манежили. Урицкий вымещал на мне, заставляя меня стоять в очередях и ездить то на Гороховую, то в Смольный, note 31 требуя каких то справок и пр. Но, наконец, паспорт был у меня в руках и, наскоро собравшись, я снова двинулся в Стокгольм через Финляндию на Торнео и Хапаранта…
Note31
32
Я
Скажу правду, что только в Торнео, сидя в санях, чтобы ехать в Швецию на станцию Хапаранта (рельсового соединения тогда еще не было), я несколько пришел в себя, ибо, пока я был в пределах Финляндии, находившейся еще в руках большевиков, я все время боялся, что вот-вот по телеграфу меня остановят и вернут обратно. И, сидя уже в шведском вагоне и перебирая мои советские впечатления, я чувствовал себя так, точно я пробыл в Петербурге не три недели, как оно было на самом деле, а долгие, кошмарно долгие годы. И трудно мне было сразу разобраться в моих впечатлениях, и первое время я не мог иначе формулировать их, как словами: первобытный хаос, тяжелый, душу изматывающий сон, от которого хочется и не можешь проснуться. И лишь много спустя, уже в Стокгольме, я смог дать себе самому ясный отчет в пережитом в Петербурге…
Отдохнув с дороги, я через два дня явился к Воровскому, чтобы сообщить о принятом решении продавать в Швеции при моем посредничестве запасы наших вин. Он, по-видимому, был очень неприятно удивлен, увидя, что я вернулся жив и здрав, но note 32 сперва хотел было встретить меня по прежнему, как доброго знакомого.
— А, вот и вы! — начал он. — Хорошо ли съездили?.. Что там новенького?…
— Как видите, — сухо ответил я, — несмотря ни на что, я таки вернулся. И вот, в чем дело…
Note32
33
Тут я изложил ему выработанный нами проэкт вывоза старых вин. Ему это сообщение не понравилось и он, не скрывая уже своей неприязни ко мне, сказал:
— Все это очень хорошо, но почему это дело возлагается на вас и на Красина? Ведь в Стокгольме, насколько мне известно, я являюсь официальным представителем РСФСР… Казалось бы естественным возложить это дело на меня… или вообще поручить мне организовать его.. Ну, да впрочем, раз такова воля начальства, я должен повиноваться…
— Да нет, — ответил я, — пожалуйста, берите его на себя. Я вам передал только по указанно Ленина об этом решении и проэкт. Но у меня нет ни малейшего желания нарушать ваши прерогативы…
Я, признаться, был рад, что дело этим кончилось, так как не сомневался, что, если бы я принялся за него, то Воровский употребил бы все меры, чтобы мешать мне, пошли бы дрязги… Когда этот вопрос был у нас письменно оформлен, и я собирался уже уходить, Воровский вдруг спросил меня снова дружески-интимным тоном:
— Ну, Георгий Александрович, скажите мне теперь по-товарищески… что?.. Очень плохи дела в Петербурге?… Скоро конец?..
— О, нет, все идет великолепно, — сухо ответил я и, оборвав этим наше свидание, ушел.
note 33 Само собою, я написал Красину о моем разговоре с Воровским и о том, что я отказываюсь от этого дела, и просил его передать об этом Ленину. Месяца через два я получил от Красина письмо, в котором он, между прочим, сообщал, что собирается в Стокгольм.
К этому времени положение Воровского, как посланника, значительно окрепло. Он снял помещение для своего посольства, расстался с «Сименс и Шуккерт» и назначил себе в помощь в качестве торгового агента некоего Циммермана, мужа сестры своей жены, которому были приданы и консульские функции. Я знал несколько этого Циммермана. Это был неудавшийся кинематографический артист, человек без всякого образования с резко выраженными черносотенными симпатиями, очень безалаберный, не имевший ни малейшего представления о торговых делах. С Воровским я почти не видался, лишь изредка встречая его у жены Красина, причем мы с ним никогда не разговаривали. Но так или иначе, до меня доходили слухи о деятельности представительства.
Note33
34
Отмечу вкратце, что в то время Стокгольм, как столица нейтрального государства, представлял собою весьма оживленный торговый центр, наполненный всякого рода дельцами-спекулянтами, торговавшими всем, чем угодно, и составлявшими себе громадные капиталы. Естественно, что, когда на рынок выступила и РСФСР, вся эта армия дельцов устремилась в советское посольство и, пользуясь случаем, стала сбывать ему всякие негодные товары. И в «Гранд-Отел», где, по существу, находилась черная товарная и валютная биржа и где ютились все эти спекулянты, заключались громадные сделки, и оттуда же шли по всему городу разговоры обо всех note 34 ловких проделках, о колоссальных куртажах, о сбыте негодных товаров и пр. и пр.
Note34
35
Но
Между тем, приехал Красин. Мы встречались с ним почти каждый день и, само собою, все время говорили о том, что у нас обоих болело — о России, обмениваясь нашими впечатлениями и наблюдениями. Сообщил он мне подробности — уже общеизвестные — о разгоне Учредительного Собрания…
Как и понятно читателю из вышеизложенного, мои впечатления были в высокой степени мрачны. Не менее мрачен был взгляда Красина, как на настоящее, так и на будущее. Мы оба хорошо знали лиц, ставших у note 35 власти знали их еще со времени подполья, со многими мы были близки, с некоторыми дружны. И вот, оценивая их, как практических государственных деятелей, учитывая их шаги, их идеи, учитывая этот новый курс, ставку на социализм, на мировую революцию, в жертву которой должны были быть, по плану Ленина, принесены все национальные русские интересы, мы в будущем не предвидели, чтобы они сами и люди их школы могли дать России что-нибудь положительное. Mы отдавали ceбе ясный отчет в том, что на Россию, на народ, на нашу демократию Ленин и иже с ним смотрят только, как на экспериментальных кроликов, обреченных вплоть до вивисекции, или как на какую то пробирку, в которой они проделывают социальный опыт, не дорожа ее содержимым и имея в виду, хотя бы даже и изломав ее вдребезги, повторить этот же эксперимент в мировом масштабе. Мы ясно понимали, что Россия и ее народ — это в глазах большевиков только определенная база, на которой они могут держаться и, эксплуатируя и истощая которую, они могут получать средства для попыток организации мировой революции. И притом эти люди, оперируя на искажении учения Маркса, строили на нем основание своих фантастических экспериментов, не считаясь с живыми людьми, с их страданиями, принося их в жертву своим утопическим стремлениям… Мы понимали, что перед Россией и ее народом, перед всей русской демократией стоит нечто фатальное, его же не минуешь, море крови, войны, несчастья, страдания… Было поистине страшно. Ведь мы оба с юных лет любили наш народ, худо ли, хорошо ли, чем то жертвовали для него, для борьбы за его светлое будущее, за его свободу. В нас не погас еще зажженный в юные годы светоч нашего, для нас великого и note 36 дорогого идеала — добиваться и добиться того момента, когда наш народ в лице своих государственных организаций, им излюбленных, им одобренных, им установленных, свободно выскажет свою волю, — как он хочет жить, в чьи руки он желает вложить бразды правления, каково должно быть это правление… И мы понимали, что, как мы это называли, «сумасшествие», охватившее наших экспериментаторов, есть явление, с которым следует бороться всеми мерами, не щадя ничего.
Note35
36
Note36
37
Бороться!? Но как? Чем? Мы понимали, что борьба в лоб, при завоеванных уже большевиками позициях, бесцельна и осуждена на провал. Мы понимали, что они, худо ли, хорошо ли, но спаяны крепкой спайкой, состоящей из сплетения личных эгоистических интересов, как бы известной круговой порукой, общим их страхом перед тем, что они натворили и еще натворят, и что это положение обязывает их цепко держаться друг за друга, то есть, прочно и стойко организовываться и хранить свои организации и дисциплину, как бы жестока она ни была, ибо в них заключается их личное спасете от гнева народного… Мы видели, как деморализована и дезорганизована наша демократия, раз достаточно было какого то ничтожества урицкого (употребляю это имя в нарицательном смысле) для того, чтобы сломать и уничтожить то светлое, что представляет собой Учредительное Собрание. Мы не обвиняли ее. Но мы с печалью констатировали, что великая идея в своем воплощении оказалась слабой и беспомощной, как внутри себя, так и вне, ибо разгон Учредительного Собрания прошел, можно сказать, незамеченным — никто не встал на защиту его… Это дало и дает основание для глубоко неверного и глубоко неискреннего note 37 заключения, что идея эта уже изжита народным сознанием, что она уже погибла в самом народе. Нет, мы верили еще в жизненность самой идеи, в ее историческую необходимость, понимая, что лишь дезорганизованности демократии, сжатой тисками относительной организованности большевиков, была настоящей причиной провала Учредительного Собрания.
Note37
38