Среди пуль
Шрифт:
Человек снова просунул руку в золотистую клетку. Выловил еще одну птицу. Подержал ее, онемевшую от ужаса, в своем черном кулаке. Потом извлек из кармана тонкую металлическую иглу, вонзил птице в голову, кинул наземь. Птица, пронзенная иглой, затрепетала, умирая. Было видно, как она расстилает по кафелю свое пестрое оперение и в ней, как тончайший металлический луч, торчит игла.
Белосельцеву стало дурно. Из кафельной ямы, из фарфорового накаленного тигля, вырывалось зло. Летело в толпу, обжигало пролетавшие лимузины, опаляло фасады домов. Это зло проникало в ребенка, которого держала молодая женщина, и в стоящего рядом зеваку, и в него,
– А сейчас, – продолжала вещать в мегафон гремучая, с яростными глазками тварь, – мы попросим художника в клетке девять обнаружить свою энергию!
Это была машина зла. Она источала радиацию зла. Он, заслонивший собой машину, вставший на пути у зла, пропитывался ядовитой энергией. Его одежда, волосы, кожа, клетки костей и мускулов, кровяные тельца и нейроны были пронизаны поражающим излучением. Меняли свой вид, перерождались, множились. Превращались в раковую опухоль. Он умирал и бредил на краю огнедышащей чаши.
Зло, излетавшее из пролома, соприкасалось с миром, становилось им. Там, где оно вторгалось в мир, случались аварии и взрывы, растлевались дети, извергались из чрева уроды. Люди сходили с ума, брались за оружие, начинались войны, сгорали города. И он, Белосельцев, одинокий и немощный, противодействовал злу. Закупорил собой адский кратер.
– Клетка девять! – верещала чешуйчатая женщина, и ее скулы раздувались, как у кобры. – Старый бородатый бог умер, оставив нам свои ненужные атрибуты! Народился юный прекрасный бог, свободный от традиции и культуры! Реквизиты прежней эпохи, как ненужную мебель, мы кидаем в огонь!
В клетке «9» в долгополом балахоне стоял огромный детина с красным, будто ошпаренным лицом. В руках он сжимал черный секирообразный тесак. Балахон с откидным капюшоном, красное лицо мясника, ручищи с тесаком делали его похожим на палача. Перед ним, как плаха, возвышалась табуретка, покрытая черной материей. Заиграла визгливая музыка, похожая на звук циркулярной пилы. Детина скинул с табуретки покров, и открылась икона: ангелы, голубые и алые плащи, золотые нимбы, стоящее на каменистой горе распятие, на котором висел смуглый безжизненный Христос.
Музыка визжала. Детина приподнял икону, поставил ее ребром на табурет, отвел руку с тесаком, прицелился и рубанул. Часть доски отскочила, и открылся светлый сухой скол. Детина опять размахнулся, примерился и ударил. Отколол еще одну часть иконы. Так колют на растопку дрова, откалывают от полена малые легкие чурки.
Музыка визжала, сыпала ядовитые искрящиеся звуки. Краснорожий детина, открывая рот, набирая воздух для удара, колол икону. Изрубал ангелов, нимбы, Христа. Народ тупо глазел. Двигалась и мерцала Москва, и в центре Москвы, среди православных соборов, яростный, в балахоне, палач казнил икону. И никто, ни православный священник, ни величественный патриарх, ни набожный мирянин не схватили детину за руку, не выхватили из-под ударов святыню.
Разум его помрачился. Ему казалось, чаша бассейна снова наполнилась едким зеленым рассолом. Кипела, бурлила. В клубах ядовитого пара плавали голые люди. Стенали, взывали, мучились
– Господи! – вырвалось у Белосельцева нежданное, прежде непроизносимое слово.
– Клетка одиннадцать! – верещал мегафон. – Предложите свою энергию!
Из копошащихся на кафеле уродов выскочил огромный румяный еврей с кольчатыми блестящими волосами. В несколько сильных скачков он достиг парапета. Впрыгнул на него. Ловким движением расстегнул и сбросил до колен штаны. В смуглой волосатой наготе, скалясь, отекая слюной, выкатывая белки, он стал мастурбировать, поворачивая во все стороны свой возбужденный орган.
Ненависть, дурнота, ужас взорвались в груди Белосельцева. Словно лопнул в глазу кровавый сосуд. Побуждаемый не своей, а чьей-то стоящей за ним, действующей через него силой, он кинулся на мерзкого детину. Ударил ногой в пах, заставляя согнуться. Еще одним ударом в пупок выбил из него истошный вопль. Собирался садануть в падающее, чернявое, горбоносое лицо, но почувствовал оглушающий удар в затылок. Несколько сильных рук схватили его за локти, крутили запястья, повалили, стали месить ногами, бить сверху тупыми предметами. Теряя сознание, он успел услышать над собой властный знакомый голос:
– Отставить!.. Назад!.. Это наш!.. Отведите его на бульвар под деревья!..
Каретный наклонился над ним, озабоченный и сочувствующий.
– Нервы у тебя ни к черту!.. У всех они у нас не в порядке!
Дюжие, коротко постриженные парни подняли Белосельцева с земли. Властно поддерживая под руки, повели через дорогу, к метро «Кропоткинская». Оставили на бульваре, усадив на скамейку под деревом.
Он почти не помнил, как добрался до Кати. До сумрачного гулкого подъезда с медленным скрипучим лифтом, потащившим вверх его избитое тело. И пугающая мысль: вдруг ее нет и дверь не откроют? Тогда он опустится у ее дверей без сил, без дыхания, станет дожидаться ее появления, молить, чтоб она появилась, приняла его в свой дом.
Белосельцев вышел из лифта, позвонил, прижавшись лбом к дверям, услышал, как зарождаются в глубине ее шаги. Она возникла в световом проеме. Ее лицо, вначале радостное, стало испуганным. Она спросила:
– Боже, что с тобой?
А ему стало хорошо и тепло. Он видел ее лицо сквозь теплый слезный туман.
– Что они с тобой сделали?
Он лежал на ее кушетке, под абажуром, в круге света. Она промывала его ссадины, прикладывала влажную ткань к его кровоподтекам, смазывала его лоб, грудь, голые ноги. Он не чувствовал боли, а только горячие прикосновения ее пальцев, холод целебной влаги, запах спирта, полыни, древесной смолы, исходящий от ее снадобий.
– Мало тебе военных ран и ожогов! – Она прикладывала ладонь к его воспаленной груди. – Мало в тебя на войне стреляли, тебе и здесь достается!.. Вот так не больно?.. Так легче?..
Она провела рукой по его сжатым мускулам. От ее прикосновений в них распускались все узлы, все застывшие в мышцах конвульсии. Казалось, раны мгновенно затягиваются. В них останавливается кровь, утихает боль, словно с пальцев ее стекал целительный бальзам. Он благодарно замирал, закрывал глаза, чувствовал сквозь веки ее близкое лицо.