Среди рабочих
Шрифт:
— Время обедать, — крикнул дядя Юфим: — О-о-п!
— Оп! — откликнулся Малинкин.
Мы попрятали «струмент» в кусты и отправились в монастырь. Монахи уже отобедали, и высокий, худой, грязный повар отец Савелий, сердясь, собрал нам отдельно.
— Вы, рабы божьи, не опаздывайте, — сказал он. — Мне тоже, небось, отдохнуть надо. Я двух часов не присяду… Чего так больно усердствуете, аль заслужить думаете? Здесь не заслужишь… А работа дураков любит… Вы вот что: как ударят к достойной, так и бросайте: здесь порядок такой… А по вечеру зазвонят к вечерне — опять бросайте.
Пообедав, мы отправились в рабочую. Пильщики тоже уже отобедали и лежали на нарах — отдыхали. Нас они встретили с усмешкой.
— Много ль напилюкали, отцы? — спросил старший. — Восьму вчетвером-то выставили, а?..
Дядя Юфим молча махнул рукой и полез на нары… Пильщики смеялись.
LII
Прошла неделя. Мы привыкли к монастырю, освоились с порядками, пригляделись к монахам, хорошо узнали отца Зосиму, который только любил напускать на себя строгость и кричать ни к селу, ни к городу: «я хозяин!» — а в сущности был добрейший человек.
В рощу мы ходили каждый день и, по совести сказать, больше «залоговали», чем работали… Совет повара отца Савелия: «как ударят к достойной, — бросайте» и «по вечеру звонят к вечерне — опять бросайте», — мы приняли близко к сердцу…
Такая жизнь очень нравилась Терехе-Вохе. Он несколько раз говорил мне:
— Малина, Павлыч, а не житье — жисть здешняя… Истинный господь! Харчи — помирать не надо… Квас — сусло, работа легкая… Не ушел бы отседа!..
Нас навещал по вечерам отец Пимен. Он, как оказалось, был страстный рыболов и как-то раз пригласил меня итти на ночь ловить рыбу. Я согласился и с тех пор стал ходить с ним почти каждую ночь.
Собравшись с вечера, забрав снасти, мы уходили из монастыря версты за три, на реку. Придя на место, закидывали удочки и молча сидели на берегу. Ночи были тихие, звездные, прекрасные. С низких мест, с болот, где стояли всю ночь похожие на дым туманы, неслось неумолкаемое кваканье лягушек, блеяние бекасов, жалобное уханье выпи. Лишь только на землю спускалась ночь, и небо становилось темносиним, в воздухе являлись странные звуки: тихие и жалобно-непонятные, они рождались сами собой, сливаясь в одну странную мелодию, наводившую на душу приятно-сладкую жуть. Они рождались, замирали, таяли и снова оживали в таинственной прелести ночи.
К полночи, когда рыба переставала брать, мы разводили небольшой огонек и ложились навзничь, подложив под себя широкий старый подрясник отца Пимена, захваченный нарочно с этой целью.
Прямо над нами сияло усеянное звездами небо. Звезды мигали, гасли, падали и манили к себе.
Какая-то тихая, непонятная грусть наполняла душу… Хотелось не быть человеком, хотелось иметь крылья… Хотелось забыть все, подняться от земли высоко-высоко и потонуть навсегда там, где бродят эти, тихо мигающие, прекрасные, манящие к себе своей таинственной прелестью звезды…
Перед восходом солнца, когда ярко разгоралась заря и начинали петь птицы, когда листья на прибрежных кустах и травы и цветы блестели, покрытые росой, мы шли обратно в
Напившись, я шел через двор, где было тихо и бродили только что проснувшиеся куры, в рабочую и будил товарищей. Они лениво поднимались, долго зевали, умывались и, наконец, после долгого «разламыванья», отправлялись в рощу на работу.
LIII
Подошло таким образом время покоса. Дни стояли прекрасные, солнечные, жаркие, самые благодатные для этого дела. На заливном лугу перед монастырем трава стояла по пояс, с густым, плотным подседом.
Как-то раз поздно вечером, когда мы уже легли на нары, пришел отец Зосима и объявил нам, что наша работа в лесу кончена.
— Косить завтра поутру, — сказал он, — давайте струмент.
Мы сдали ему топоры, пилы и, очень довольные, снова улеглись спать.
— Еще, ребята, недельку аль полторы живанем здесь, да и того… На настоящую добычу! — сказал дядя Юфим. — Пора!
Утром отец Зосима позаботился разбудить нас, когда еще чуть-чуть начинало брезжить. Он принес нам новые, повидимому, только что накануне отбитые косы и брусочницы с зеркальцами, в которых торчали тоже совсем еще новые бруски.
Осмотрев косы и перевязав ручки, мы отправились за отцом Зосимой. Здесь мы услышали по ту сторону стены разговор и топанье: это шли косцы. Калитка отворилась настежь, и в нее, друг за другом, стали выходить послушники с косами в руках. Их было человек двадцать пять, народ все молодой, здоровый, сытый… Одеты были все одинаково: в белые длинные подрясники-балахоны. На головах были черного цвета шапочки, по форме похожие на поповские «камилавки». На ногах опорки на босу ногу. Каждый был подпоясан, кто узеньким ремешком, кто веревочкой, и на этих ремешках и веревочках висели жестяные брусочницы, тоже с зеркальцами, как и у нас.
Отец Зосима, успевший уже, повидимому, «клюнуть», с покрасневшим носом, необыкновенно серьезный и растопырившийся, как индейский петух, повел нас на луг.
С реки поднимался белый туман. Здесь было сыро, и трава стояла, наклонившись, мокрая от росы.
Отмерив шагов семьдесят по берегу речки, отец Зосима остановился и сказал:
— Атседа начинайте!
Высокий, рыжебородый, долговолосый послушник вышел вперед и, поточив косу, предварительно зачерпнув из речки воды в брусочницу, сказал:
— Свальник, что ли, отец?..
— А ты, небось, не знаешь, — усмехнулся отец Зосима, — махонький, что ли, аль барин из лягавых?.. Чай, видишь: знамо свальник.
— Да я так, — произнес послушник и, поправив на голове шапочку и поплевав на руки, пошел…
Жик! жик! — раздался приятный звук под его косой. — Жик, жик…
За этим послушником, дав ему отойти шага четыре, тронулся другой, третий, четвертый…
Мы пошли в конце.
Трава была густая, местами полегшая, спутанная и крепкая на косу…. Прокосы необыкновенно длинные… Часто попадались кочки, которые приходилось обкашивать, что задерживало работу… Под ногами кое-где хлюпала вода… Косу приходилось точить то и дело.