Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России
Шрифт:
Использование доносов как оружия в супружеских битвах кажется, главным образом, новшеством послевоенного периода и характерно в основном для женщин. Разумеется, тут существовал инструментальный мотив — донос приобрел новый смысл, помогая предотвратить нежелательный развод. Но представляется вероятным, что женщины (в отличие от мужчин), как показывает эпиграф к данной главе, часто положительно реагировали на развивающийся патернализм партии-государства, считали себя под его защитой и использование доносов против мужей и любовников отражало эти настроения. Гипотеза, что женщины приветствовали вмешательство постсталинского партии-государства в «так называемую частную жизнь», а мужчин оно возмущало, заслуживает дальнейшей проверки.
Женщины писали доносы об аморальном поведении мужчин, рассчитывая, что их письма встретят у властей благосклонный прием. Это, возможно, объяснялось не только твердой линией государства в защиту семьи и против беспорядочных связей, но и энергичным государственным поощрением доносительства в послевоенный период: примером, в частности, может служить постановление 1947 г., согласно которому уголовной ответственности наряду с преступниками подлежали также лица, знавшие о преступлении, но не донесшие о нем (недоносители). Постановление (где речь конкретно шла о таких преступлениях, как хищение и растрата) вменяло доносительство в обязанность всем, не исключая членов семьи, и было охарактеризовано одним комментатором-юристом как «новое выражение общественного долга и общественной морали советского человека». [222]
222
Это положение, содержавшееся в постановлении Верховного
ЧАСТЬ V.
САМОЗВАНСТВО
ГЛАВА 13.
МИР ОСТАПА БЕНДЕРА [223]
Образ плута имеет долгую историю и в реальной жизни, и в литературе. Это персонаж мирового фольклора {599} . Главная его черта заключается в том, что он всех разыгрывает, обманывает и водит за нос; тем не менее фольклорный плут, как правило, вызывает симпатию и свои проделки зачастую совершает исключительно по веселости характера, а не ради личной выгоды. Фольклорные плуты бывают озорниками, как Тиль Уленшпигель; могут превращаться в животных; часто подрывают авторитет власти и протестуют против социальных условностей; среди них есть «умельцы», способные выпутаться из неприятностей, используя все, что окажется под рукой; иногда, подобно Гермесу (или Паку в шекспировском «Сне в летнюю ночь»), они даже служат посланцами богов {600} . Значение образа плута в фольклоре толкуется на самые разные лады, но большинство интерпретаций подчеркивает его функцию ниспровергателя устоявшихся норм, чьи проказы (по словам Мэри Дуглас) заставляют людей осознать «необязательность общепринятых образцов» и показывают, что «любой способ упорядочения опыта может быть произвольным и субъективным». Как в мире бахтинского карнавала {601} , ниспровергательство это не постоянное и совсем не обязательно угрожает существующей власти: проделки плута «несерьезны, в том смысле, что они не представляют реальной альтернативы, а лишь дают радостное чувство свободы от формы вообще» {602} .
223
В основе этой главы лежит работа: The World of Ostap Bender: Soviet Confidence Men in the Stalin Period // Slavic Review. 2002. Vol.61. No. 3. P. 535-557.
В каждом обществе и в каждой литературе — свои плуты. В современную эпоху одним из наиболее распространенных вариантов этого типа стал мошенник, прикидывающийся кем-то другим ради собственной выгоды, обычно для того, чтобы вытянуть деньги у легковерных простаков. Его литературные — а также, вполне вероятно, и реальные — архетипы создала Америка [224] . Говорят, будто «американский плут — по преимуществу бродячий торговец» {603} . На самом деле американская литература XIX в. предлагает широкий ассортимент типов мошенников, от харизматичных проповедников до продавцов «змеиного масла». «Мошенник» Германа Мелвила, классическое исследование на данную тему, написанное в 1850-х гг., показывает нам устрашающий легион подобных субъектов, которые орудуют на борту парохода, курсирующего по Миссисипи, и, прибегая ко всевозможным уловкам и личинам, заставляют пассажиров расстаться со своими денежками {604} .
224
Отметим, однако, что фигура мошенника пользовалась также большим успехом в немецкой литературе XX в., в частности у дадаистов 1920-х гг., см.: Serner W. Letzte Lockerung: Ein Handbrevier fur Hochstapler und solche die es werden wollen. Munchen, 1984; 1-е изд.: 1927). Наверное, самое знаменитое из всех литературных произведений о мошенниках — роман Томаса Манна «Признания авантюриста Феликса Круля» (впервые опубликован в 1954 г., но действие его происходит лет на сорок-пятьдесят раньше, главным образом в Европе).
В России литературная и реальная родословная плута имеет свои особенности, в частности акцент на самозванстве [225] . Классическим литературным примером часто считается гоголевский Хлестаков — молодой вертопрах, по пути из Петербурга в имение отца попадающий в небольшой городок, где местные чиновники ошибочно принимают его за правительственного ревизора и всячески стараются задобрить взятками [226] . Более древний образец русского плута-самозванца — самозванцы, выдававшие себя за царей, например Лжедмитрии в начале XVII в. и Пугачев в XVIII в. {605} В. Г. Короленко в конце XIX в. произвел от старого слова новый дериват «самозванщина» для обозначения разного рода мелких жуликов — странствующих святых старцев, самозваных инженеров, судей, чиновников, о чьей криминальной деятельности сообщала в рубрике «Происшествия» бульварная пресса 1890-х годов {606} .
225
Традиционные русские слова «плут» и «плутовство» в начале советского периода стали считаться устаревшими, и в прессе того времени для обозначения плутов чаще всего использовались термины «мошенник», «жулик» и «аферист».
226
В действительности, как указала мне Катриона Келли, Гоголь настаивал (вопреки распространенному мнению), что Хлестаков не имел намерения никого обманывать, и в качестве литературного образца плута лучше может послужить герой пьесы XVIII в. «Хвастун» (автор — Я. Б. Княжнин), выдававший себя за графа.
В тот же период, описывая уголовный мир Киева, А. И. Куприн отметил появление нового яркого типа преступника — афериста: «Он одевается у самых шикарных портных, бывает в лучших клубах, носит громкий (и, конечно, вымышленный) титул. Живет в дорогих гостиницах и нередко отличается изящными манерами. Его проделки с ювелирами и банкирскими конторами часто носят на себе печать почти гениальной изобретательности, соединенной с удивительным знанием человеческих слабостей. Ему приходится брать на себя самые разнообразные роли, начиная от посыльного и кончая губернатором, и он исполняет их с искусством, которому позавидовал бы любой первоклассный актер» {607} . Один из приведенных Куприным примеров — Николай Савин, легендарный аферист рубежа XIX-XX вв. Среди его «подвигов» числится получение под именем графа Тулуз-Лотрека крупного займа у парижских банкиров для болгарского правительства. Благодарная нация была готова возвести «графа» на болгарский трон, но тут Савина при турецком дворе разоблачил парикмахер, знавший его в России {608} . [227]
227
В самом романе Ильфа и Петрова Остап Бендер признает Савина своим достойным предшественником, чьи приемы, однако, уже не слишком пригодны в советских условиях: «Возьмем, наконец, корнета Савина. Аферист выдающийся. Как говорится, негде пробы ставить. А что сделал бы он? Приехал бы к Корейко на квартиру под видом болгарского царя, наскандалил бы в домоуправлении и испортил бы все
Архетипом мошенника в советской литературе стал Остап Бендер, персонаж сатирических романов И. Ильфа и Е. Петрова [228] . Критик-формалист В. Б. Шкловский прослеживал происхождение Бендера не от русских предшественников, а от героев европейского и американского плутовского романа — лесажевского Жиля Блаза, филдинговского Тома Джонса, марктвеновского Гекльберри Финна {609} . Однако «великий комбинатор» Ильфа и Петрова явно имел предтеч и в русской {610} , [229] и в еврейской {611} литературе, а также в лице реальных самозванцев и аферистов, подвизавшихся в России на рубеже веков. Подобно всякому уважающему себя мошеннику, Бендер способен с апломбом исполнять множество разных ролей, мгновенно меняя маски, и выпутываться из неприятностей, ловко импровизируя с помощью «подручных средств». Он завоевывает доверие недовольных «бывших», тоскующих по старому режиму («Двенадцать стульев»), без труда вливается в группу советских писателей, собирающихся освещать открытие Турксиба. Однако главный его талант, при всех мечтах о далеком сказочном Рио-де-Жанейро, — умение совершенно свободно и убедительно «говорить на большевистском языке», а самый испытанный прием, начиная с выступления в амплуа «сына лейтенанта Шмидта» (героя революции 1905 г.), — использование этих лингвистических способностей для того, чтобы убеждать в своей добропорядочности доверчивых провинциалов или воспроизводить повадки советского бюрократа (присваивая заодно его привилегии).
228
«Двенадцать стульев» (1928) и «Золотой теленок» (1931).
229
Эпитет «великий комбинатор», данный Бендеру Ильфом и Петровым, напоминает эренбурговское «великий провокатор» («Хулио Хуренито»). Высказывалось также предположение, что прототипом Бендера послужил герой повести И. Л. Кремлева-Свена «Сын Чичерина», напечатанной в сатирическом журнале «Бегемот» в 1926 г., но сам Кремлев это отрицал, утверждая, что и он, и Ильф с Петровым просто откликнулись на одно и то же явление действительности — расцвет самозванства в начале 1920-х гг. См.: Кремлев И. В литературном строю. Воспоминания. М., 1968. С. 189-190.
Романы о Бендере не встретили полного одобрения у властей (и, кстати сказать, у интеллигенции) из-за своего легкомысленного характера и отсутствия в них четко выраженной нравственной позиции, зато мгновенно и надолго завоевали популярность у советских читателей {612} . Хотя эпоха огромных тиражей в советском книгоиздании наступила только после 1956 г., эти две книги, печатавшиеся и вместе и по отдельности, выдержали до Второй мировой войны двадцать изданий [230] . За исключением, может быть, несгибаемого и пламенного Павла Корчагина из полуавтобиографического романа Н. А. Островского «Как закалялась сталь» (1932), никто из «положительных героев» социалистического реализма в 1930-е гг. не мог похвастаться такой славой и популярностью, как Остап Бендер, и, конечно, ничьи высказывания не цитировались так часто и не были так быстро усвоены разговорной речью [231] .
230
Не считая публикаций в периодике (и «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» сначала печатались отдельными выпусками в журнале «30 дней», в 1928 и 1931 гг. соответственно). Общее число экземпляров в довоенных тиражах книжных изданий превышало 260, см.: Prechac A. IPf et Petrov. Temoins de leur temps. Stalinisme et litterature. Paris, 2000. Vol. 3. P. 751-753. О послевоенной судьбе и истории публикации романов о Бендере см. ниже, гл. 14.
231
Даже враждебно настроенные критики романов Ильфа и Петрова отмечают, с какой скоростью афоризмы Бендера вошли в разговорную речь. Примеры см.: Белявин В. П., Бутенко И. А. Живая речь. Словарь разговорных выражений. М., 1994. С. 21, 61, 85, 134. (Благодарю Стивена Ловелла за то, что привлек к ним мое внимание.)
Тема советских мошенников нечасто возникает в работах по советской истории (примечательное исключение — недавнее увлекательное исследование Гольфо Алексопулоса, посвященное крупному мошеннику 1930-х гг., Громову) {613} . [232] И очень жаль, потому что в особенности социальным историкам она помогла бы многое узнать. Мошенник на свой лад является проницательным социальным комментатором. Доскональное знание современных ему социальных и бюрократических практик для успеха его замыслов не менее важно, чем способность внушать доверие. Главное оружие ловкачей-махинаторов, о которых рассказывается на следующих страницах, заключается в умении безошибочно лавировать в дебрях советской бюрократии, вечно требующей «бумажки» и принимающей на веру любой официальный бланк с печатью, и манипулировать советскими гражданами, постоянно алчущими дефицитных потребительских товаров и хватающимися за любую возможность приобрести их «левым» путем. Они знают, как добраться до наличности (в советских условиях это означало и товарную «наличность»), осевшей в директорских фондах советских предприятий. Им известны различные каналы, по которым благодаря патронажу и блату циркулируют товары в «первой» и «второй» экономиках. Они разбираются в том, какие должности и статусы дают преимущественный доступ к товарам и услугам и как использовать для личной выгоды распространенные обычаи — например, письменных ходатайств.
232
Темы самозванства касается мимоходом, не рассматривая ее непосредственно, Арч Гетти (Getty J. A. Origins of the Great Purges. Cambridge; New York, 1985), обращающий внимание на беспокойство партии по поводу обманного проникновения в ее ряды и махинаций с партбилетами. Приводя примеры таких махинаций, Гетти рассказывает об одесском уголовнике, который с помощью поддельного партбилета ограбил Государственный банк (Ibid. P, 32). «Не было бы ничего удивительного… — предполагает он, не имея точных данных на этот счет, — если бы обнаружилось, что [партийные] билеты дорого стоили» на черном рынке (Ibid.). Ныне архивные материалы свидетельствуют, что это действительно так и на черном рынке бойко шла торговля и партбилетами, и другими идентификационными документами.
Моя цель в данной главе — рассмотреть истории мошенников, реальных и вымышленных, как часть советского дискурса и с их помощью исследовать различные социальные, культурные и бюрократические практики. Источниками мне послужили в первую очередь сообщения центральных и региональных газет о мошенниках и их махинациях, а также некоторые судебные дела, воспоминания и материалы российских государственных и партийных архивов, в том числе одно серьезное дело, о котором много говорилось в донесениях сталинских спецслужб в послевоенный период. Я широко привлекала и литературные источники, поскольку в 1920-е и 1930-е гг. с необычайной интенсивностью шел процесс симбиоза между «реальными» мошенниками (которые известны нам благодаря рассказам журналистов и прокуроров, а в отдельных случаях — их собственным откровениям) и их литературными двойниками: это значит, что на вымышленные истории оказывали влияние отчеты о «реальных» событиях, но и повествования о случаях «из реальной жизни» многим обязаны художественной литературе [233] .
233
Подробнее об этом см. ниже, с. 310.