Сталин против Лубянки. Кровавые ночи 1937 года
Шрифт:
Агранов и Сосновский поспешили в Москву рапортовать об успехе. Так начинал чекист Сосновский. Его последующая чекистская карьера продолжалась свыше 15 лет. Он успел стать и Почетным чекистом, и замначальника Особотдела ГУГБ НКВД. Лишь после ухудшения отношений с Польшей в середине 30-х гг., когда началось массовое изгнание поляков с руководящих постов, Сосновского перевели на должность замначальника УНКВД по Саратовскому краю [236] . Ежов хорошо разбирался в людях и еще лучше – в их слабостях. Для получения необходимых показаний именно такой, как Сосновский, ему и был нужен. Тот готов был чем угодно пожертвовать, лишь бы не вернуться на Лубянку арестантом. Но Ежов решил: так надо.
Пока из Маковского выуживали показания на Сосновского, в Москве появился осмелившийся вернуться с «отдыха» Ягода. Его появление не обрадовало ни Ежова, ни Сталина. 7 ноября во время праздничной демонстрации Сталин, приветствуя членов правительства, демонстративно не подал ему руку [237] . Этим он продемонстрировал ягодовским выдвиженцам, что карта Ягоды бита. И это деморализовало их окончательно. Попытки Ягоды в ноябрьские дни выйти на связь со своими бывшими подчиненными (Булановым, Мироновым), чтобы прояснить обстановку, игнорировались ими [238] . Ягода понял, что свой 45-летний юбилей 19 ноября ему, говоря словами поэта, «торжествовать придется одному». Да не очень-то он и торжествовал, наверное. Всего год назад газеты захлебывались от славословий. «Правда» 27 ноября 1935 г. голосила: «Неутомимый воин революции, он развернулся и как первоклассный строитель» и прочее в том же духе. Теперь же о юбилее поверженного кумира никто не стал вспоминать.
Тем временем Сосновский был вызван из Саратова в Москву. В ноябре его видели в приемной наркома [239] (вероятнее всего, там же он был арестован). В 20-е гг. он являлся одним из самых успешных советских контрразведчиков. Теперь же ему пришлось, заведя руки за спину, ходить по останкам одной из своих жертв – англичанина Сиднея Рейли, заманенного в СССР в ходе операции «Трест», расстрелянного без суда и тайно захороненного в прогулочном дворике Внутренней тюрьмы. Вряд ли Сосновский, изменник и перебежчик, столько лет энергично работавший против своей родины Польши, испытывал какие-либо нравственные страдания от хождения по костям некогда обманутого им человека. Но у Ежова нашлись против него методы посерьезней.
Следствие по его делу Ежов решил поручить особоуполномоченному Фельдману, слывшему человеком крутым и суровым. Впервые во время допросов чекист поднял руку на бывшего чекиста. До этого работники госбезопасности своих не били. Уговаривали, грозили; могли обмануть. Даже – в крайних случаях – расстрелять. Но применявшиеся Фельдманом побои к «своему» вызвали шоковое состояние у работников НКВД, которые «наивно считали, что Фельдман перегнул палку по собственной инициативе» [240] .
На следующий день после ареста Сосновского (состоявшегося 23 ноября) Ежов приказал взять и Г.И. Брджиозовского – последнего из поляков, уцелевшего в центральном аппарате НКВД на должности помощника начальника одного из отделений ИНО ГУГБ. Это был первый случай ареста действующего руководящего работника центра. Среди сотрудников НКВД быстро распространились слухи, что Сосновский готов оговорить кого угодно, что стало сильнейшим психологическим ударом для сплоченности ягодовцев. Каждый готовился погибать в одиночку. Когда по показаниям Сосновского пришли с ордером на арест и обыск в квартиру старого чекиста Карла Роллера (он же Леопольд Чиллек, он же Тринцин Оттман, он же Иван Иванович Заболотный – бывший унтер-офицер австро-венгерской армии, затем белогвардеец, затем кадровый разведчик и контрразведчик ВЧК – ОГПУ – НКВД), то обнаружили, что он основательно подготовился к аресту: по словам протокола, «не было найдено ни одного листа переписки, в столах произведена основательная чистка». Его жена Мария Недзвяловская, в прошлом чекистка, впоследствии казненная как «изменница Родины», в ходе обыска пояснила причину готовности Роллера к аресту: «Я знаю, что это очередная провокация Сосновского. Это же провокатор…» [241] .
Вслед за арестом Сосновского Ежов с помощью Цесарского и Литвина быстро подготовил и 28 ноября провел важную кадровую реформу. У нее была небольшая предыстория.
Ежова, видимо, крайне раздражала незаменимость Молчанова как мастера всякого рода уловок и подтасовок, позволяющих готовить фальсифицированные политические процессы. Он решил сам попробовать провести подобную комбинацию, избрав в качестве «подсадной утки» близкого человека, которому мог вполне доверять – свою любовницу Евгению Подольскую. 1 ноября ее пригласили в НКВД и дали ей задание: находясь в камере Внутренней тюрьмы, она должна будет изображать арестованную, а по ночам подписывать заранее приготовленные протоколы допросов, из которых следует, что она состояла в антисоветском заговоре и входила в террористическую группу. На основании ее показаний подлежали расстрелу 25 ни в чем не повинных людей. В этом виден характерный почерк Молчанова, который еще в ходе процесса Каменева – Зиновьева отдал под суд целую группу своих агентов-провокаторов, легко пожертвовав ими. Не исключено, что Евгения Подольская подписывала протоколы прямо в кабинете Молчанова, после чего там же ужинала и ложилась спать на специально отведенном ей диване [242] .
Овладев приемами Молчанова, Ежов, видимо, спохватился, что тот может узнать от Подольской какие-то сведения о личной жизни или высказываниях Ежова. Надо было срочно удалить Молчанова на периферию. Нашлась ему и замена – в лице уже упоминавшегося начальника управления НКВД по Западной Сибири Владимира Курского, который хватал фальсификаторские приемы Молчанова, что называется, на лету. По делу о взрыве метана на кемеровской шахте «Центральная» в сентябре 1936 г. им был инспирирован трескучий политический процесс «вредителей и террористов», якобы нарочно организовавших этот взрыв.
«Я обвиняю не один! Рядом со мной, товарищи судьи, я чувствую, будто вот здесь стоят жертвы этих преступлений и этих преступников на костылях, искалеченные, полуживые, а может быть, вовсе без ног, как та стрелочница ст. Чусовская т. Наговицына, которая сегодня обратилась ко мне через «Правду» и которая в 20 лет потеряла обе ноги, предупреждая крушение, организованное вот этими людьми! Я не один! Я чувствую, что рядом со мной стоят вот здесь погибшие и искалеченные жертвы жутких преступлений, требующие от меня, как от государственного обвинителя, предъявлять обвинение в полном объеме.
Я не один! Пусть жертвы погребены, но они стоят здесь рядом со мною, указывая на эту скамью подсудимых, на вас, подсудимые, своими страшными руками, истлевшими в могилах, куда вы их отправили!..
Я обвиняю не один! Я обвиняю вместе со всем нашим народом, обвиняю тягчайших преступников, достойных одной только меры наказания – расстрела, смерти!» [245] .
Это играло важнейшую для Сталина роль: ему очень важно было показать, что все случаи производственного травматизма, аварий, крушений поездов и т. п. являются следствием не безудержной политики форсированной индустриализации путем безжалостной траты «человеческого материала», как это было в действительности, а происков врагов Сталина – бывших оппозиционеров, поверженных соперников по партийной борьбе. И этот важнейший козырь сталинской пропаганде заботливо подготовил Курский. Наверное, еще тогда Сталин обратил на него свое внимание. Пройдет всего полгода, и Курскому придется расплатиться за свое открытие собственной жизнью…Сталин и Ягода в прошлом не раз сваливали нищету рядовых трудящихся , которая сама по себе являлась необходимым условием существования коммунистического режима, на происки неких «вредителей», пробравшихся на руководящие посты в промышленности и торговле. Для иллюстрации приведем одно из писем Сталина Молотову 1930 г.:
«Вячеслав!!
1) Надо бы все показания вредителей по рыбе, консервам и овощам опубликовать немедля. Для чего их квасим, к чему «секреты»? Надо бы их опубликовать с сообщением, что ЦИК или СНК передал это дело на усмотрение коллегии ОГПУ (она у нас представляет что-то вроде трибунала), а через неделю дать извещение от ОГПУ, что все эти мерзавцы расстреляны. Их всех надо расстрелять» [246] .
Такова же была природа «шахтинского» и других подобных дел. Изобретением Курского стала привязка деятельности всех этих мнимых «шпионов», «вредителей» и «диверсантов» к участникам старых партийных оппозиций. Это явилось развитием идеи Сталина, высказанной еще в статье 1928 г. под названием «Докатились», о том, что всякое свободомыслие в партии, любое сомнение в правильности действий ее руководства во главе со Сталиным с неизбежностью является первой ступенью на пути к антисоветской деятельности. Подобные настроения Сталин высказывал с первых дней после Октябрьской революции. Например, он потребовал не просто привлечь к ответственности лидера меньшевиков Ю.О. Мартова, друга юности Ленина, заявившего о причастности Сталина к дореволюционным «экспроприациям» (грабежам), но предать его как контрреволюционера суду Верховного трибунала, мотивируя следующим: «Когда Мартов писал статью, – говорит он, – ясно, что писал он не о каком-то Сталине, который живет неведомо где и занимается экспроприациями. Ясно, что он хотел ущемить перед рабочими члена Ц.И.К. Ясно, что писал он обо мне не как о частном лице, а как о члене правительства» [247] .
Ту же идею Сталин рассчитывал увидеть и в подконтрольной ему советской печати по случаю процесса Зиновьева – Каменева. 6 сентября в 4 часа утра разочарованный Сталин из «Зеленой рощи» шифром телеграфирует в Москву Молотову и Кагановичу:
«Правда» в своих статьях о процессе зиновьевцев и троцкистов провалилась с треском. Ни одной статьи, марксистски объясняющей процесс падения этих мерзавцев, их социально-политическое лицо, их подлинную платформу, – не дала «Правда». Она все свела к личному моменту, к тому, что есть люди злые, желающие захватить власть, и люди добрые, стоящие у власти, и этой мелкотравчатой мешаниной кормила публику.
Надо было сказать в статьях, что борьба против Сталина, Ворошилова, Молотова, Жданова, Косиора и других есть борьба против Советов, борьба против коллективизации, против индустриализации… Ибо Сталин и другие руководители не есть изолированные лица, – а олицетворение всех побед социализма в СССР… Надо было, наконец, сказать, что падение этих мерзавцев до положения белогвардейцев и фашистов логически вытекает из их грехопадения, как оппозиционеров, в прошлом… Вот в каком духе и в каком направлении надо было вести агитацию в печати. Все это, к сожалению, упущено» [248] .
В этой шифротелеграмме Сталин на скорую руку набросал эскиз той судебной амальгамы, которую в почти завершенном виде представил через три месяца Курский. Он блестяще сумел и угадать желание вождя, и угодить ему. Об отношении Кремля к его замыслу – связать воедино двумя открытыми процессами взрыв на шахте, многочисленные аварии, повлекшие гибель людей и увечья, по всему Советскому Союзу, низкий и беспросветный по сути уровень жизни трудящихся , с борьбою в прошлом оппозиционеров против Сталина – о том, какой эффект имело воплощение его, можно судить по дневниковым записям свояченицы Сталина Марии Сванидзе.
Приведем страничку из дневника от 20 ноября 1936 г.: «…Кругом я вижу вредительство и хочется кричать об этом… Я вижу вредительство в том, что Дворец Советов строится на такой площади, что это влечет за собою уничтожение, может быть, ста хорошо построенных и почти новых домов. Это при нашем-то жилищном кризисе ломать прекрасные дома и выселять десятки тысяч людей неизвестно куда. Что, нельзя было для Дворца Советов выбрать площадку в два га за пределами старой Москвы, хотя бы на Воробьевых горах, и там создать новый район, не разрушая города, оставив так, как есть район бывшего Храма, ну на ближайшие десять-двадцать лет. Зачем озлоблять целую массу народа? Зачем тратить лишние деньги на сломы? Я понимаю, ломать лачуги, но ломать 4-этажные хорошие дома, не понятно. С самого начала я была не согласна с утвержденным планом реконструкции Москвы в части реконструкции старого центра. А какие чудесные деревья вырубают, уничтожили все скверики для детей, залили асфальтом уродливые, неухоженные площади, никому не нужные, по которым происходит совершенно хаотическое движение людей. Ах, всего не напишешь. А толпа, которая производит впечатление оборванцев, – где работа легкой промышленности? Где стахановское движение, где Виноградовы и пр., и т. п. За что ордена, почему цены взлетели на 100 %, почему ничего нельзя достать в магазинах, где хлопок, лен и шерсть, за перевыполнение плана которых раздавали ордена? Что думают работники Легпрома, если они не вредители, будут ли их долго гладить по головке, за то, что они в течение 19 лет не смогли прилично одеть народ, чтоб весь мир не говорил о нашей нищете, которой нет, – мы же богаты и сырьем, и деньгами, и талантами. Так в чем же дело, где продукция, где перевыполнение плана? А постройка особняков и вилл, а бешеные деньги, бросаемые на содержание роскошных домов отдыха и санаториев, никому не нужная расточительность государственных средств, что говорить, я люблю свою родину, я хочу ее видеть счастливой, нарядной, светлой, культурной и счастливой, это должно быть при нашем строе, но этому мешают, мешают на каждом участке строительства жизни, и надо беспощадно с этим бороться, надо раскрыть пошире глаза и насторожить уши, надо научиться думать, а не куковать, надо трезво критиковать и осмысленно поправлять ошибки. Я буду еще много писать и волноваться на эти темы, я ненавижу людей, которым все – все равно, лишь бы они все имели, к сожалению, у нас много людей, которые говорят и делают, как Людовик XV: «После нас – хоть потоп».
Через несколько недель она же под влиянием второго процесса, являющего собою в завершении плод мысли Сталина, записала в том же дневнике: «Затем крупное событие – был процесс троцкистов – душа пылает гневом и ненавистью, их казнь не удовлетворяет меня. Хотелось бы их пытать, колесовать, сжигать за все мерзости, содеянные ими. Торговцы родиной, присосавшийся к партии сброд» [249] .Помимо всего этого, у Ежова было к Курскому гораздо менее значительное особое поручение – лично провести финальный допрос Евгении Подольской, чтобы она, узнав, какая участь ее ожидает, от обиды не дала компрометирующих самого Ежова показаний [250] . Мы еще вернемся к вопросу о том, как Курский выполнил это деликатное поручение. Все эти заслуги Курского не остались без награды – в начале декабря Ежов представил его к званию государственного комиссара госбезопасности 3-го ранга (что соответствовало армейскому комкору), и 13 декабря Курский получил его [251] . Теперь по званию он стоял всего на ступеньку ниже Молчанова, который, напомним, 28 ноября был переведен в Белоруссию наркомом внутренних дел республики и – по совместительству – начальником особотдела Белорусского военного округа. Чтобы предотвратить его бегство через западную границу, для наблюдения заместителем к нему отправили все того же В. Каруцкого. Близкий приятель Молчанова Гай с поста начальника Особотдела ГУГБ отправился в Иркутск – руководить УНКВД Восточно-Сибирского края. Экономический отдел, возглавляемый Мироновым, ликвидирован; сам Миронов переведен руководителем вновь образованного контрразведывательного отдела (КРО) с новыми штатами и полномочиями. Наконец, оперативный отдел (Оперод) возглавил еще один человек Фриновского – Н.Г. Николаев-Журид, по слухам, бывший царский офицер (на самом деле он окончил школу прапорщиков уже после Февральской революции). Для Паукера оставили отдел охраны, но сильно урезали его полномочия – вопросы обысков, арестов и наружного наблюдения остались за Оперодом. Это играло ключевую роль, так как именно силами Оперода предстояло провести финальную часть задуманной операции – аресты в старом руководстве НКВД.
Меры Ежова вызвали среди работников центрального аппарата НКВД и руководства республиканских, краевых и областных управлений замешательство. 3 декабря Ежову пришлось выступить перед ними с докладом, в котором он объяснял эти перемещения. Снятие Молчанова и Люшкова с руководства секретно-политическим отделом он объяснил слишком долгим, по его словам, распутыванием троцкистско-зиновьевского заговора, тем, «что просто у товарищей не хватило ни чутья, ни нюха, ни бдительности, ни остроты для того, чтобы ухватиться за эти факты». Гай, по словам Ежова, не смог эффективно управлять системою особых отделов в армии и на флоте: «А вот возьмите хотя бы такой мелкий вопрос. Если бы я спросил начальника Особого отдела тов. Гая: «Вот, будет формироваться такая-то дивизия второй очереди. Кто будет начальником Особого отдела этой дивизии?» – он мне не ответит. Я могу сказать, что командиром дивизии будет такой-то, начальником политотдела такой-то. Я могу об этом узнать, справившись в штабе главного командования. А кто будет начальником Особого отдела – никто не скажет: «Лицо секретное – фигуры не имеет» ( голос из зала : «Фигура просто мифическая»)». Смену руководства Оперода Ежов объяснил тем, что спецтехника, по словам Воловича, в работе не используется (Волович, само собой, не решился доложить Ежову о масштабах ее использования при Ягоде, ведь тогда Ежов легко выяснил бы, что Волович прослушивал и его собственные разговоры со Сталиным) [252] .
Молчанов еще по меньшей мере неделю оставался в Москве. В кулуарах VIII Чрезвычайного съезда Советов, принявшего 5 декабря новую (так называемую Сталинскую) Конституцию, он встречался с Ягодой [253] . Что они могли сказать друг другу? Их судьба была практически предрешена…
В те же дни в Кремле в обстановке глубокой государственной тайны проходил засекреченный декабрьский Пленум ЦК, состоявшийся 4–7 декабря, который вызывал, по словам историка В. Роговина, ощущение инфернальности происходящего. Прямым текстом было объявлено, что отныне никакое раскаяние, никакое самоуничижение перед Сталиным, даже готовность покончить с собой не дает надежды на пощаду. «Нельзя верить на слово бывшим оппозиционерам, – заявил в последний день работы Пленума Сталин, – даже тогда, когда они берутся собственноручно расстрелять своих друзей… средство бывших оппозиционеров, врагов партии сбить партию, сорвать ее бдительность – последний раз перед смертью обмануть ее путем самоубийства и поставить ее в дурацкое положение… И нельзя нас запутать ни слезливостью, ни самоубийством». В антрактах заседаний проводились очные ставки, в ходе которых специально доставленные из Внутренней тюрьмы в Кремль Пятаков и Сосновский, морально и физически совершенно сломленные, «уличали» еще находящихся на свободе Бухарина и Рыкова. Закрывая Пленум, Сталин распорядился: «О Пленуме в газетах не объявлять» [254] .
Новый руководитель СПО ГУГБ Курский с самого начала дал понять, что не намерен работать с кадрами своего предшественника Молчанова, что и неудивительно: прояви он хоть малейшее снисхождение к сотрудникам Молчанова в СПО – и его сразу же легко было обвинить в сочувствии к опальному земляку-харьковчанину.
И Курский старался. Для иллюстрации упомянем о судьбе сотрудницы СПО А.А. Андреевой-Горбуновой (она же Ашихмина), единственной в то время женщины, имевшей звание майора госбезопасности; она занимала должность одного из помощников Молчанова. Из-за притеснений Курского ей пришлось перевестись из СПО, впоследствии она была арестована и отправлена в лагеря, где содержалась с женщинами – политзаключенными, которые хорошо помнили ее по прежней работе; в одной из жалоб она пишет: «Знавшие меня по моей работе в ВЧК – ОГПУ – НКВД, встретив меня здесь, создали для меня невыносимую обстановку» [255] .
Справедливости ради заметим, что женщины-политзаключенные имели все основания относиться к Андреевой-Горбуновой подобным образом. Анархистка А. Гарасеева в юности (в 1925 г.) по сфабрикованному под руководством Андреевой-Горбуновой делу о «подготовке злодейского покушения» на всемогущего тогда члена Политбюро, председателя Исполкома Коминтерна Г.Е. Зиновьева, попала вместе с сестрой в один из политизоляторов (тюрем для политзаключенных) на Урале. Хотя через 10 лет сам Зиновьев был разоблачен как «руководитель антисоветского террористического подполья», это не сняло с сестер Гарасеевых клейма «антисоветских террористок», что обеспечило им многие годы репрессивных преследований, одна из сестер заболела в тюрьме туберкулезом. Так вот Андрееву-Горбунову А. Гарасеева вспоминала такими словами: «…отвратительная личность. Она была сторонницей пыток, сажала подследственных и заключенных в ледяную воду, а в ярославском политизоляторе приказала камеры залить водой. Меня она ненавидела со времен Лубянки так же, как и я ее.
Обычно в Верхнеуральске она появлялась два раза в году, в сопровождении пышной свиты местного тюремного начальства обходила каждую камеру и спрашивала, есть ли жалобы. Иногда заключенные постановляли: с Андреевой говорить не будем. Тогда каждая камера встречала ее появление гробовым молчанием, так что слышно было только, как открывают и закрывают замки дверей. Но Андрееву у нас интересовали не столько заключенные, сколько великолепная охота на дроф и сайгаков, приготовления к которой мы наблюдали из окон политизолятора… Андреева была подругой Жемчужиной, жены Молотова, и в 30-х гг. попала в те самые лагеря, которыми заведовала» [256] . Ей пришлось вновь посетить некогда любимые ею уральские пересылки, однако на сей раз с иной целью – не для того, чтобы охотиться на дроф и сайгаков, а в качестве политзаключенной – одной из тех, кого некогда предпочитала поливать холодной водою. Неизвестно, пришлось ли ей испытать изобретенный ею курс водных процедур на собственной шкуре, но Андреева-Горбунова в местах заключения получила инвалидность. На этом основании она позднее умоляла Берию о помиловании, однако ей было отказано. Андреевой-Горбуновой пришлось более десяти лет провести среди невзлюбивших ее политзаключенных в отдаленных лагерях, где она и умерла.
Курский не имел пощады к тем, кто находился на хорошем счету у Молчанова. В самые короткие сроки начальствующий состав СПО – одного из ключевых отделов центрального аппарата ГУГБ – был практически полностью сменен. Столь же беспощаден он был и к выполнившей свою провокаторскую миссию Евгении Подольской, о которой упоминалось выше. Вызванная на очередной «допрос», она, к своему удивлению, вместо любезного Молчанова увидела перед собою грубоватого Курского, «который, насмешливо глядя на нее, сказал:
– А теперь мы вас, уважаемая, расстреляем…
И дальше в нескольких словах популярно разъяснил ей, какую роль она сыграла в этом деле. Мало того, что он осыпал ее уличной бранью, он еще цинично назвал ее «живцом», то есть приманкой для рыб, и объяснил, что ее показания дают основания для «выведения в расход» группы не менее 25 человек. Потом она была отправлена в камеру, и там ее теперь держали без вызова больше месяца» [257] . Помимо прочего, Курский передал ей лично от Ежова, что расстреляет не только ее, но и всякого, кому она расскажет о случившемся с нею. Однако после неудачной попытки покончить с собою Евгения рассказала о происшедшем своей единственной соседке по двухместной камере Внутренней тюрьмы Анне Жилинской с единственной просьбой передать как-нибудь эту историю ее пятнадцатилетней дочери. К этой девочке имел интерес и Ежов, но исключительно сексуального свойства. После неудачной попытки ее изнасиловать он со зла включил ее мать в список смертников (27 февраля 1937 г.) [258] , направленный на согласование Сталину, Молотову и Кагановичу, а когда они санкционировали весь список, Евгении в виде своеобразного подарка к 8 марта оформили смертный приговор, приведенный в исполнение через несколько дней, 16 марта.
Случай с Подольской пробудил в Ежове какие-то садистские инстинкты, до этого ему совершенно не свойственные. Впервые отмечая новый для себя профессиональный праздник – День чекиста (20 декабря), он распорядился в этот же день немедленно арестовать своего самого близкого друга, бывшего Председателя Госбанка СССР Марьясина. После этого по ночам, как следует выпив водки или коньяка, Ежов в сопровождении одного лишь начальника группы своей личной охраны Василия Ефимова отправлялся в Лефортовскую тюрьму, где ночь напролет о чем-то разговаривал с Марьясиным с глазу на глаз. Видимо, это заменяло Ежову тайную исповедь. Чтобы не показаться излишне сентиментальным, после каждого подобного рандеву Ежов приказывал Ефимову сильно избить Марьясина. Эти встречи не прекращались даже после вынесения Марьясину смертного приговора. Фриновский по этому поводу рассказывал: «Был арестован Марьясин – быв. пред. Госбанка, с которым Ежов до ареста был в близких отношениях. К следствию по его делу Ежов проявил исключительный интерес. Руководил следствием по его делу лично сам, неоднократно бывая на его допросах. Марьясин содержался все время в Лефортовской тюрьме. Избивался он зверски и постоянно. Если других арестованных избивали только до момента их признания, то Марьясина избивали даже после того, как кончилось следствие и никаких показаний от него не брали.
Однажды, обходя кабинеты допросов вместе с Ежовым (причем Ежов был выпивши), мы зашли на допрос Марьясина, и Ежов долго говорил Марьясину, что он еще не все сказал, и, в частности, сделал Марьясину намек на террор вообще и теракт против него – Ежова, и тут же заявил, что «будем бить, бить и бит [259] 260. Смертный приговор Марьясину был вынесен 10 сентября 1937 г., однако приводить его в исполнение не спешили: ночные визиты к нему Ежова с последующими избиениями не прекращались еще целый год после этого [260] .29 декабря Агранову, который оставался потенциально опасен как возможный центр притяжения уцелевших ягодовцев, тоже бросили кость: оставаясь первым заместителем Ежова, он получил, наконец, должность начальника ГУГБ НКВД. Неужели он совсем не извлек выводов из надломленных судеб Ягоды, Молчанова и Гая, которые вскоре стали воистину трагическими? Вряд ли. Однако по каким-то причинам он так и не решился сплотить вокруг себя тех ягодовцев, кто еще оставался в большой силе. Если бы они действительно, как их впоследствии вынудили признаться, состояли в антиправительственном сговоре, то представляли бы собою все еще весьма внушительную группировку, даже без Ягоды и Молчанова. Но в сговор они не вступили, и Агранов даже не попытался их возглавить. Думается, причина состояла в старом, как мир, способе приручения, основанном на извечном дуализме кнута и пряника. Агранову достался «пряник» – контроль над ГУГБ. Не проще ли теперь ему создать дистанцию с отвергнутыми властителями судеб вчерашних дней? Так же примерно рассуждали и те, кто еще держался на ступеньку ниже него: Миронов, Бокий, Паукер, Волович, Шанин… Они, инстинктивно чувствуя настроения Агранова, тоже не слишком стремились сплотиться вокруг него. Подогреваемая щедрыми подачками из Кремля надежда – а вдруг пронесет? – вязала руки, сковывала волю к сопротивлению. Словом, Агранов так и не стал реальным главарем заговора верхушки НКВД.
Именно ему (вместе с Курским, разумеется) были поручены подготовка и проведение процесса Сокольникова, Радека, Пятакова и других, который состоялся в Москве в конце января 1937 г. Еще до окончания процесса началось добивание Ягоды и его приближенных. 23 января 1937 г. Ягоду и Прокофьева вывели из состава комиссии ЦК по политическим (судебным) делам [261] , заменив Ежовым и Бельским, 27 января Ягоду перевели в запас, а Ежову присвоили звание Генерального комиссара госбезопасности [262] Вскоре (20 февраля) в запас был выведен и Прокофьев: в его услугах больше не нуждались. Но все это были, как говорится, только цветочки.
Сумерки над Лубянкой
Зимою аресты среди сотрудников НКВД участились, счет арестованных пошел уже на десятки (их тогда еще не называли «ягодинским охвостьем», а больше старались подтянуть к разоблаченному «шпиону» Сосновскому). Наибольший гнев Сталина, как нетрудно догадаться, вызывала существовавшая в НКВД система прослушивания правительственной связи. Об этом стало известно, когда Паукер и Волович потеряли над ней контроль ввиду выделения из Оперода отдела охраны.
Новый начальник Оперода Николаев-Журид по инициативе Ежова предпринял чистку кадров. В феврале состоялись аресты сотрудников отделения правительственной связи (ОПС), входившего в Оперод. Одним из первых был арестован инженер И.В. Винецкий – заместитель начальника отделения, а по совместительству – помощник нового наркома связи СССР Ягоды; чуть позже за ним в тюрьму последовал начальник ОПС И.Ю. Лоренс. Всего арестовали 14 оперативных сотрудников ОПС. Довольно быстро от них получили показания о прослушивании телефонных переговоров в ЦК и о докладах З.И. Воловичу. Теперь уже жестокие побои стали применять к арестованным чекистам с первого же допроса (эту практику ввел Николаев-Журид, он называл ее «обломать рога») [263] , так что «дело» пошло живее. В скором времени взялись за организаторов связи в других ведомствах: арестам под верглись начальник Центрального управления связи и сигнализации Наркомата путей сообщения бывший чекист Л.А. Мамендос, начальник ОМС (отдела международной связи Исполкома Коминтерна) бывший военный разведчик Б.Н. Мельников, его предшественник, тоже военный разведчик А.Л. Миров-Абрамов и, конечно же, как обычно, их «сообщники по заговору»…
…Беспросветная тьма февральского неба заглядывала в окна зала заседаний, напоминая собравшимся на партсобрании работникам секретно-политического отдела ГУГБ НКВД о неясности их будущего. Все знали о недавних арестах связистов, вследствие чего общее настроение было подавленным. Повестка дня всем известна: о недостатках в методах работы их бывшего многолетнего шефа Молчанова. Парторг отдела капитан госбезопасности Григорьев – начальник одного из отделений СПО, в прошлом один из ближайших сотрудников Молчанова, скорее всего предвидел свою ближайшую судьбу: он не переживет этот год и всего через полгода будет расстрелян как «изменник Родины». Но место в президиуме занял торжествующий враг бывшего начальника СПО – Агранов, который решил добить поверженного соперника, сделав из него козла отпущения. И Григорьеву пришлось провести заседание так, как от него требовалось: выступавших набралось несколько десятков; все, как один, подгоняемые страхом, клеймили «практиковавшийся бывшим начальником СПО Молчановым неслыханный зажим самокритики и преступное подавление малейшей инициативы работников под угрозой репрессий» [264] Генеральная репетиция массового кругового доносительства в центральном аппарате НКВД состоялась успешно.
Молчанов как будто еще пытался уцепиться руками за воздух. Похоже, его последним делом в качестве наркома внутренних дел Белоруссии стало так называемое Лепельское дело. Оно заслуживает упоминания как пример остроумной попытки Молчанова избежать репрессий, грозивших ему за якобы недостаточное рвение в деле разоблачения «врагов народа». Хорошо зная, что внутренняя политика Сталина постоянно идет зигзагами и от массового удара по настоящим или мнимым врагам Сталин любит переходить к сдерживанию «перегибов на местах», сваливая вину и обрушиваясь на чрезмерно рьяных исполнителей, можно было предположить, что после зловещей атмосферы декабрьского Пленума ЦК наступит новый поворот в политике, направленный на смягчение репрессалий. Еще на июньском Пленуме 1936 года Сталин возмущался неосновательными исключениями из партии: «У нас до сих пор еще среди партийных руководителей царит этакое, как бы сказать, валовое отношение к членам партии… Насчет того, что 200 тысяч человек исключили из партии, больше 200 тысяч. Что это значит?.. это значит, что мы с вами плохие руководители» [265] . Не исключено, что Молчанову стала известна направленная уже после декабрьского Пленума сталинская записка главному редактору «Правды» Мехлису: «Вопрос о бывших правых (Рыков, Бухарин) отложен до следующего Пленума ЦК. Следовательно, надо прекратить ругань по адресу Бухарина (и Рыкова) до решения вопроса. Не требуется большого ума, чтобы понять эту элементарную истину. И. Сталин» [266] . Полным ходом шло восстановление в правах так называемых лишенцев ввиду принятия новой Конституции (уже готовилось особое постановление ВЦИК об этом, его примут
6 января 1937 г. стало днем проведения Всесоюзной переписи населения. Перепись показала, что людей в стране оказалось примерно на 8 миллионов меньше, чем рассчитывало коммунистическое руководство, что послужило поводом для объявления переписи вредительской и ареста ее руководителей [268] . С самого начала подготовка к переписи и ее проведение, естественно, оказались в прицеле внимания НКВД. При этом выяснилось, что в Лепельском районе Белоруссии жители саботировали перепись. Причиною тому послужили «факты деспотизма и издевательств над колхозниками и единоличниками со стороны местных органов власти». Когда НКВД сообщил об этом в Москву, 1-й секретарь ЦК Белоруссии Н. Гикало, опасаясь последствий, разослал проверочные комиссии во все 17 пограничных районов Белоруссии, где, само собою, выявились аналогичные факты: крестьян подвергали жесточайшим репрессиям, за неполное выполнение государственных повинностей отбирали все имущество, подвергали арестам и высылке. Итогом стало смещение 25 января Гикало с партий ной должности и перевод его с понижением в Харьков. Его сменил бывший чекист Данила Волкович, участник подавления восстания ижевских рабочих в 1918 году [269] .
Если инициатором «Лепельского дела» стал Молчанов, то его расчет оказался верным в том смысле, что его инициативу в Москве поддержали. 22 февраля ЦК принял постановление «О положении в Лепельском районе БССР», которое за «незаконную конфискацию имущества у крестьян» предписало отдать под суд шестерых советских работников, включая председателя Лепельского райисполкома Семашко [270] . Для чего Сталину понадобилось вступиться за ограбленных коммунистами крестьян, всем стало ясно через год; Молчанов же наверняка понимал это уже тогда. Однако, пустив под откос карьеру белорусского партийного вождя Гикало, Молчанов отнюдь не обезопасил этим себя.
На следующий день начался февральско-мартовский Пленум ЦК. После расправы над Бухариным и Рыковым, которых вывели из состава ЦК и взяли под стражу прямо в зале заседаний Пленума, на вечернем заседании 2 марта с докладом выступил Ежов. Он объявил, что в НКВД вскрыта «шпионская организация» во главе с Сосновским, которая не была своевременно раскрыта руководством ГУГБ. Помимо «шпионов», Ежов поставил себе в заслугу арест 238 работников НКВД (в том числе 107 работников ГУГБ) из числа бывших и скрытых оппозиционеров. Далее, хвалясь собственными успехами, он рассказал об «отставании» прежнего руководства НКВД в деле разоблачения «врагов народа» и, наконец, обвинил Молчанова как прежнего начальника СПО в бездействии, расценив это как должностное преступление. Возможно, свою роль в этом сыграло принятие незадолго до этого, 13 января, осуждающего постановления в отношении давнего покровителя Молчанова – видного партийного сановника Постышева (именно по его протекции Молчанов сделал свою карьеру в ОГПУ – НКВД). К ужасу Ежова, из президиума последовал вопрос Сталина: «А как все-таки с Молчановым? Какова судьба его? Арестован он или нет?» Ежов с уверенным видом ответил: «Да, арестовали, товарищ Сталин, сидит» [271] . Видимо, прямо в перерыве заседания Ежов отдал команду Николаеву-Журиду срочно выслать арестную команду в Минск и доставить Молчанова в Москву [272] . Второпях забыли выписать ордер на его арест (это было сделано лишь 7 марта) [273] . Более того, еще 17 июня 1935 г. Совнарком и ЦК приняли совместное постановление «О порядке производства арестов», которое предписывало арестовывать действующих членов ЦИК (в том числе и Молчанова) не иначе, как с санкции Председателя Президиума ВЦИК М.И. Калинина; в данном случае об этом вспомнили лишь через два месяца.
Арест, судя по всему, был произведен утром 3 марта в служебном кабинете Молчанова в наркомате внутренних дел БССР в Минске. Если бы Молчанов успел при аресте покончить с собой, положение Ежова стало бы незавидным. Если бы арест сопровождался каким-либо шумом, вызвал лишние разговоры, они могли дойти до Москвы. Если бы, если бы… Неожиданности следовало исключить. Думается, скрытный, незаметный для постороннего взгляда арест наркома внутренних дел в здании наркомата, да еще без ордера, вряд ли состоялся бы удачно, если бы не содействие замнаркома В.А. Каруцкого (во всяком случае, тот вскоре получил орден Ленина и дальнейшая карьера его складывалась вполне удачно вплоть до самоубийства в майскую ночь 1938 г.). Вечером того же дня Молчанова поездом доставили в Москву, на Белорусский вокзал. На запасных путях его вдали от посторонних глаз пересадили в автомашину, чтобы в последний раз доставить в родное ведомство. Прощально мигали в просветах сумрачного московского неба вечерние звезды: отныне Молчанову суждено было видеть звезды только на фуражках своих конвоиров. Его поместили во Внутреннюю тюрьму на Лубянке, в одну из тех камер, где еще недавно он держал своих подследственных. Окно его камеры, замурованное железным щитом [274] , слепо смотрело на окна знакомых Молчанову служебных кабинетов главного здания НКВД. Ему предстояло сполна испить чашу страданий и на себе испытать те самые «методы», которыми он сламывал бесправных арестантов.
Здесь следует, пожалуй, кратко остановиться на прошлом Молчанова. Сын харьковского официанта, он наверняка, как это было принято в те годы, в детстве помогал отцу, осваивая навыки профессии. Однако отец после многолетнего заискивания перед прихотями богатых клиентов хотел видеть своего сына среди них и отдал его в коммерческое училище. Но Молчанов не успел стать коммерсантом: разразилась революция. При первой возможности вступив в компартию, несостоявшийся буржуй сломя голову бросился в революционную стихию и вскоре вступил в банду мародера Трофимовского, лютовавшего как речной разбойник на волжском пароходе «Миссури». Когда Трофимовского расстреляли, Молчанова по молодости лет пожалели: он недолго сидел под арестом с «легким» по тем временам обвинением в фальшивомонетничестве, а вскоре был востребован новыми властями: шла Гражданская война, и многие бывшие бандиты валом повалили в «Чрезвычайку». Как пишет биограф Молчанова, «расторопность, услужливость, желание угодить, ставшие чуть ли не семейной традицией, хорошо послужили в его жизненном пути, в карьере» [275] , особенно, надо полагать, когда он устроился младшим адъютантом к М.В. Фрунзе. Там он познакомился с выдвиженцами последнего, в частности, Павлом Постышевым, своим будущим многолетним покровителем. Но через всю оставшуюся жизнь он пронес органическую ненависть к «бывшим» – тем, за кем в детстве ему приходилось таскать грязную посуду с объедками, кем он пытался стать, прилежно учась в коммерческом училище. Отсюда его немыслимое усердие при фабрикации фантасмагорических «дел», по которым арестовывали множество бывших торговцев, служащих, священников. Среди «подвигов» этого борца за идею «Контрреволюционная церковно-монархическая организация», «Союз Родины и революции» и еще ряд мифических организаций, но с настоящими обвиняемыми. Впрочем, сам Молчанов побаивался шаткости слепленных его подчиненными «доказательств» даже для советского суда сталинской эпохи и предпочитал «пропускать» обвиняемых через коллегию ОГПУ, которая без особых затруднений выносила смертные приговоры. На страницах советской печати раскрываемые Молчановым «заговоры» громко именовали «союзом попа, капиталиста и палача». В действительности же Молчанову удалось раскрыть такие страшные преступления против режима, как «церковные проповеди, антисоветские беседы на дому, провокационные слухи, финансовая и материальная поддержка ссыльных» [276] . Смело добавив к этому обвинения во «вредительстве» и намерении захватить власть, Молчанов сводил давние личные счеты с «бывшими». Впрочем, как только дали команду, он с не меньшим рвением взялся и за большевиков; на этом его «идейная» чистота иссякла. Особенно отличился Молчанов в деле «Союза марксистов-ленинцев», по которому были привлечены сплошь старые большевики: они вызвали такую ненависть Сталина, что тот потребовал для них немедленного расстрела [277] . Благодаря незаурядным интеллектуальным способностям, честолюбию и сильным амбициям, Молчанову удалось заслужить прозвище «правая рука Ягоды»; но теперь настал тот черный день, когда этот титул потерял былой блеск и превратился в суровое обвинение, словно сказочная карета в тыкву.
Видимо, по распоряжению Ежова его официально считали арестованным на месяц раньше, 3 февраля (это вошло даже в современные справочники), но при этом упустили из виду, что весь этот месяц он оставался действующим наркомом внутренних дел БССР и начальником особотдела БВО, что, конечно, было бы невозможно, если бы он весь февраль содержался под стражей. Лишь после его реального ареста 4 марта эти посты занял его недруг Борис Берман.
Забегая вперед, скажем, что арест Молчанова повлек за собою падение нового белорусского партруководителя Волковича: 14 марта его сместят с должности, а уже 27 ноября 1937 г. он будет расстрелян. На посту 1-го секретаря ЦК Белоруссии его сменил Василий Шарангович, который до этого служил у Ежова в КПК уполномоченным по Казахстану и Харьковской области. В июне, проводя XVI съезд компартии Белоруссии, он, по выражению Р. Конквеста, «горячо приветствовал проходивший террор» [278] , в частности, заявив: «Мы должны уничтожить до конца… остатки троцкистско-бухаринской банды и националистической падали, раздавить и стереть их в порошок, как бы они ни маскировались, в какую бы нору ни прятались» [279] . Однако уже в июле в Белоруссию прибыл Г. Маленков, протеже Ежова и его преемник на посту завОРПО, и провел внеочередной Пленум, на котором Шарангович был «разоблачен» и смещен с поста или, по собственному выражению, извлечен из норы и стерт в порошок. Все выступавшие на Пленуме клеймили «врагов народа» и клялись разгромить «антисоветское подполье»; впрочем, из 24 выступавших 20 впоследствии сами были арестованы и расстреляны. Что же до «Лепельского дела», то конец его оказался неожиданным: ввиду казни прочих белорусских руководителей вину за это дело пришлось взять на себя Шаранговичу, которого ради этого вывели на «процессе троцкистско-бухаринского блока» в марте 1938 г. Хотя Шаранговича в дни «Лепельского дела» вообще не было в Белоруссии, он «признался», что по заданию Троцкого и Бухарина организовал таким способом недовольство крестьян советской властью. После этого его расстреляли.
Однако вернемся к февральско-мартовскому Пленуму. Сообщение Ежова об аресте Молчанова произвело шокирующее впечатление на Ягоду, в то время еще полноправного члена ЦК. Выступая с ответным словом на том же вечернем заседании 2 марта и не зная, что Молчанов еще на свободе и в прежних должностях, Ягода говорил путано и неуверенно, поскольку не мог угадать, какие обвинения собираются предъявить Молчанову. С одной стороны, «к Молчанову трудно придраться. Человек работал день и ночь». С другой стороны, изрядно перетрусивший и растерявшийся, Ягода первым обвинил Молчанова в измене: «Я уверен сейчас в том, что Молчанов предатель» (он не мог знать, что Молчанову в то время планировалось вменить лишь должностную халатность). По выступлению Ягоды видно, что изначально он собирался говорить только о коварстве «шпиона» Сосновского. Ему бы хотелось теперь свалить все упреки на Молчанова, однако, заговорив первым о его «предательстве», он вызвал шквал критики в свой адрес. На следующем, утреннем, заседании 3 марта бывшие подчиненные Ягоды Агранов, Балицкий, Миронов, Реденс и Заковский подвергли его обструкции (еще не зная, конечно, что в течение последующих месяцев сами будут уничтожены как «враги народа»). Их ругань была совершенно искренней: волчья стая грызла потерявшего хватку вожака, который в решающий момент попросту струсил, погубив и себя, и остальных. Не взяв под защиту ни Сосновского, ни Молчанова, Ягода потерял последних сторонников, вызвав со стороны уцелевших бешеную злобу. Особенно ярко этот подтекст прозвучал в выступлении Станислава Реденса. Сильный своею близостью со Сталиным, которому он доводился свояком, начальник управления НКВД по Москве и Московской области откровеннее, чем другие, бросал отчаянные упреки Ягоде: «А почему же вы нас, чекистов, всех подводите под удар? Почему вы такой паршивый руководитель?» В раздражении он выразил настроение всех брошенных на произвол судьбы руководителей НКВД: «Товарищи, нашу вину чекистов отрицать нельзя. Она тут налицо. Кто из нас много виноват, кто мало, пусть рассудит наша партия и скажет, что и как, а я могу сказать только одно… я думаю, что вот это руководство наше в лице Ягоды, мы его смоем… Я думаю, что больше мы таких ошибок не допустим» [280] .
После них на трибуну поднялся давний враг Ягоды Евдокимов, бывший член «пятерки», изгнанный в 1932 г. из ОГПУ. Он ответил своему прежнему гонителю грубой бранью, обрывая попытки Ягоды оправдаться: «Брось ты мне петрушку тут крутить. Брось трепаться, ты никакой помощи в работе не оказал». Все помнили, как на июньском Пленуме 1935 года, совсем не так давно, Ягода закончил свое выступление по поводу судьбы Енукидзе такими словами: «Енукидзе не только игнорировал наши сигналы, но завел в Кремле свое параллельное «ГПУ», и, как только выявлял нашего агента, он немедленно выгонял его… Вы здесь перед Пленумом столько налгали, Авель, что нужно не только исключить вас из партии, нужно, по-моему, арестовать вас и судить». Теперь же Ягода услышал от Евдокимова: «Надо привлечь Ягоду к ответственности. И надо крепко подумать о возможности его пребывания в составе ЦК. Снять с него звание Генерального комиссара государственной безопасности, хотя бы в отставке. Он его не оправдал». Злость Евдокимова вполне понятна: два года назад ягодовцы арестовали его дочь и зятя, П. Тарасова, видимо, рассчитывая получить от них показания на самого Евдокимова [281] . В итоге была принята резолюция, осудившая прежнее руководство НКВД за бездействие в деле разоблачения заговорщиков [282] . Подводя итог этому вопросу на вечернем заседании 3 марта, Ежов, видимо, уже получивший сведения об успешном аресте Молчанова, выдвинул против него следующие обвинения: 1) он «слепо доверял своим агентам-двойникам» и 2) разглашал своему приятелю, оказавшемуся скрытым троцкистом, служебную информацию. Завершая свое выступление, он попросил участников Пленума «одобрить, в частности, арест и предание суду одного из главных виновников позорного провала органов государственной безопасности в борьбе с зиновьевцами и троцкистами бывшего начальника Секретно-политического отдела ГУГБ Молчанова» [283] .
Именно в таком духе и были предъявлены первоначальные обвинения Молчанову. М.П. Шрейдер, знавший Молчанова с 1928 г., в те дни узнал от своих знакомых оперативников центрального аппарата, что бывшему начальнику СПО инкриминировано лишь «отсутствие должной борьбы с троцкистами» [284] . Расплывчатость обвинения создавала возможность привлечь к такой же ответственности и других работников НКВД. Это внушало им естественную тревогу.
Агранов, первый заместитель наркома и начальник ГУГБ, несмотря на высоту положения и давние личные связи со Сталиным, начал чувствовать себя неуверенно. Впрочем, это случалось с ним не впервые. Повелось считать, что он являлся чуть ли не рафинированным интеллигентом, меценатом. Действительно, Агранов, появляясь в кругу столичной богемы, всех удивлял своей отзывчивостью, легким и ироничным характером, при первом же знакомстве просил называть его запросто «Яней». Но на службе он, словно некий оборотень, совершенно менялся. После рокового выстрела в Смольном, окончившего жизнь сталинского сатрапа в Ленинграде Сергея Кирова, Агранов в составе сталинской свиты прибыл в Ленинград и на некоторое время возглавил местное УНКВД. По его инициативе вскоре были расстреляны не только непосредственный убийца Кирова Николаев, но также его брат, сестра, двоюродный брат, его жена Мильда Драуле, ее сестра с мужем и все родственники, проживавшие в Ленинграде, включая 64-летнюю мать – неграмотную уборщицу Ленинградского трамвайного депо. Вскоре Агранов доложил о расстреле 104 «белогвардейцев», якобы причастных к убийству Кирова. Этого ему показалось мало. Всего за 10 дней им были составлены списки свыше 11 тысяч ленинградцев, подлежащих ссылке, – более тысячи человек в день! [285] . Один только срок, установленный этим рекордсменом, наводит на мысль о том, что способ установления «подозрительных» для внесения их в списки был позаимствован столичным гостем у своего тезки – заместителя Дзержинского Якова Петерса, который в 20-е гг. составлял подобные списки по телефонной книге.
Говорили, что Агранов был снисходителен к представителям научной и творческой интеллигенции, а также артистических кругов. Это маловероятно. Достаточно упомянуть, что в 1921–1922 гг. он несколько месяцев возглавлял Особое бюро по делам административной высылки антисоветских элементов и интеллигенции при СОУ ГПУ [286] .
Каковы были его настроения в начале весны 1937 г.? Чтобы ответить на этот вопрос, вернемся чуть назад и обратимся к его словам при выступлении на оперативном совещании руководящих работников НКВД центра 3 февраля 1935 г.: «Наша тактика сокрушения врага заключалась в том, чтобы столкнуть лбами всех этих негодяев и их перессорить. А эта задача была трудная… мы имели дело с матерыми двурушниками, многоопытными очковтирателями» [287] . Агранов был исключительно проницательным человеком и теперь, вероятно, с некоторым запозданием, понял, что его слова прекрасно подходят к тому образу действий, которые Сталин избрал в отношении Ягоды и его соратников, в том числе и самого Агранова. Однако некогда было, как говорил небезызвестный персонаж И. Ильфа и Е. Петрова, стучать лысиной в паркет. Надо было действовать, выкручиваться. Неужели такой мастер лицедейства и закулисной интриги, как он, Агранов, не найдет способ отползти от столь неприятно сложившихся обстоятельств?
Он первым подал своим подчиненным пример новой тактики поведения: каждый сам за себя, топи другого. 7 марта по его настоянию арестован старший майор госбезопасности А.Ф. Рутковский, бывший помощник Молчанова, хотя он еще в декабре 1934 г. ушел из СПО [288] . По примеру Агранова и остальные ягодовцы начали если и не топить друг друга, то по меньшей мере ждать от своих коллег доносов и провокаций. Это окончательно раскололо и деморализовало ягодинских ставленников.
В марте вместо «вычищенных» врагов народа в центральный и местный аппарат НКВД было мобилизовано внушительное количество «комсомольцев – без опыта работы и знаний жизни, а часто и без образования. Им сразу внушили, что они будут иметь дело с «врагами народа» – скрытными, злобными и изворотливыми. Церемониться с ними нечего. К ним допустимы и даже необходимы любые меры воздействия, если они не хотят признаваться» [289] . В массе своей «комсомольцы» были темные, зачастую малограмотные люди, умевшие только бить и пытать беззащитных арестантов. «Все они были хорошие ребята, не желавшие «чикаться» с врагом» [290] . Ежов счел необходимым немного «просветить» их и выступил перед ними 11 марта, разъяснив очередные задачи примерно в таком стиле: «Мы не знаем, что нам арестованный даст, может быть, ничего не даст, поэтому на него нужно нажать… Враг не успеет накопить силы, и следствие мы по-другому поведем… Если вы сейчас тратите на следствие 15 дней, тогда он будет моментально давать показания и признаваться в виновности… С введением Конституции многие наши вещи, которые сейчас мы делаем походя ( смех в зале ), они не пройдут нам даром» – и прочее в том же духе [291] .
В тот же день отстранен от должности Лурье – начальник ИСО (инженерно-строительного отдела): дело об установлении в правительственных зданиях прослушивающей аппаратуры выходило на новый виток. Лурье являлся доверенным лицом Ягоды еще до прихода их обоих на Лубянку, в период службы в Военной инспекции Красной Армии. Оказавшись в Особотделе центра, Лурье уже в 1921 г. был снят с работы и получил строгий партийный выговор за «самоснабжение», проще говоря, за растрату. Ягода перевел его сначала в управление делами ВЧК, а затем сделал коммерческим директором кооператива ОГПУ. По сути, он являлся правой рукою Ягоды в деле торговли конфискованными ценностями (прежде всего бриллиантами). С этой целью Ягода неоднократно направлял его за границу под фамилией «Александров», где Лурье однажды был арестован берлинской полицией как нелегальный спекулянт бриллиантами, и по приказу Ягоды Артузов его выкупил за взятку. Ягода после этого сделал его начальником инженерно-строительного отдела НКВД. В Москве Лурье вел достаточно широкий образ жизни, любил обедать и ужинать с иностранцами в гостинице «Националь», за что любой другой советский человек был бы арестован по подозрению в шпионаже, по выражению Ягоды, «безобразно вел себя с проститутками». Все это сходило ему с рук, если не считать того, что он был исключен из партии за аморальное поведение. Ягода терпел его за незаурядные коммерческие способности, ибо Лурье добывал ему те немалые финансы, которыми Ягода привязывал к себе нужных ему людей [292] .
18 марта Ежов на секретном совещании руководящего состава НКВД, состоявшемся в клубе НКВД, объявил:
«С 1907 года Ягода находился на службе царской охранки!.. И еще я могу доказать, что Ягода и его ставленники – не что иное, как воры, и в этом нет ни малейшего сомнения. Разве не Ягода назначил Лурье начальником инженерно-строительного отдела НКВД?.. Многие годы эти два преступника, Ягода и Лурье, обманывали партию и свою страну. Они строили каналы, прокладывали дороги и возводили здания, стоящие огромных средств, но в отчетах указывали, что затраты на них обходились крайне дешево. Но как, спрашиваю вас, товарищи, как этим мерзавцам удалось это? Как, спрашивается?
Очень просто. Бюджет НКВД не контролируется никем. Из этого бюджета, бюджета собственного учреждения, Ягода черпал суммы, нужные ему для сооружения дорогостоящих зданий по крайне «дешевой» цене. Зачем Ягоде и Лурье нужно было это строительство? Зачем им нужно было строить дороги? Это они делали в погоне за популярностью, чтобы завоевать себе известность, заработать себе награды!» [293] . Стенограмма выступления Ежова на этом заседании не велась, о нем известно только из рассказа перебежчика – резидента ИНО НКВД в Голландии Вальтера Кривицкого, автора книги воспоминаний «Я был агентом Сталина» [294] . Но в те дни, конечно, о совещании стало широко известно среди работников центрального аппарата НКВД. Смысл ежовского выступления, как полагают, состоял в том, чтобы посеять среди ягодовцев, продолжавших контролировать аппарат ГУГБ НКВД, панику и взаимное недоверие.
И это удалось. Агранов, который все еще оставался первым заместителем Ежова и начальником ГУГБ, вел себя словно затравленный заяц. Он также выступил на совещании и заявил: «Неправильную антипартийную линию… занимали Ягода и Молчанов». И тут же разразился похвалами в адрес Ежова, который вскрыл происки Ягоды и Молчанова и, по словам Агранова, поставил «на верные рельсы следствие по делу троцкистско-зиновьевского террористического центра». Сам Ежов оценил свои следственные таланты куда скромнее и тут же пояснил, что вообще-то арестовывали без доказательств, руководствуясь одним лишь чутьем, после чего арестованных, по его выражению, «брали на раскол». Из выступления Ежова стало ясно, что любого из людей, близких к Ягоде или Молчанову, могут арестовать безо всяких оснований: «следствие вынуждено ограничиваться тем, – откровенно признал Ежов, – что оно нажимает на арестованного и из него выжимает» [295] .
Откровения Ежова произвели устрашающее впечатление. Мы уже видели на примере Агранова, как он бросился «разоблачать» Ягоду и Молчанова с одновременными славословиями в адрес Ежова. Остальные ягодовцы шарахались друг от друга как от зачумленных. «Психическая атака» дала результат: люди, державшие в страхе всю страну, охватившие ее своими стальными щупальцами, сами были парализованы страхом. Оставалось только как можно быстрее, пока шок не прошел, материализовать химерические страхи ягодовцев; превратить то, чего они боялись, в реальность.
Несколько дней ушло на планирование предстоящих арестов. Начали, как и в случае с поляками, с периферии: некто Леван Гогоберидзе, в прошлом секретарь ЦК Грузии, а затем секретарь Ейского горкома, дал уличающие показания на чекиста А.О. Эйнгорна, который якобы пересылал за границу письма застрелившегося в 1935 г. партийного оппозиционера Ломинадзе. Ежов распорядился заготовить ордер на арест майора госбезопасности Эйнгорна, занимавшего в то время должность особопорученца Миронова по КРО, и заранее подписал его. Но исполнение ордера было отложено. Ежов и Фриновский выжидали, пока Гогоберидзе расстреляют, чтобы он не смог отказаться от своих показаний, а Эйнгорн не смог их опровергнуть на очной ставке. Повлиять на дату расстрела они в данном случае не могли, поскольку, как пишет в своих воспоминаниях «Разведка и Кремль» ветеран советской разведки Павел Судоплатов, репрессии в отношении грузин затрагивали личные связи и отношения Сталина, поэтому в каждом подобном случае приходилось ждать сигнала из Кремля.Наконец, 21 марта пришло сообщение из Тбилиси о том, что приговор Гогоберидзе приведен в исполнение. В заранее приготовленный ордер на арест Эйнгорна вписали дату и фамилию исполнителя в такой спешке, что под рукой не оказалось даже чернил, сгодился простой карандаш [296] . Смертоносное колесо завертелось.
На следующий день после ареста Эйнгорна, 22 марта, арестовали Лурье и отдали его «комсомольцам»-костоломам, которые должны были получить от него признания в том, что его как злостного махинатора, контрабандиста и растратчика умышленно покрывал Ягода. А параллельно набирало обороты дело «связистов». В середине марта по их показаниям было принято решение об «изъятии» Воловича. Его отправили на отдых в Сочи, он выехал, как обычно, в персональном вагоне, где и был арестован в тот же день, что и Лурье, – 22 марта [297] . Вероятно, при аресте у него обнаружили заявление, подписанное золовкою Ежова. Дело в том, что у наркома был брат Иван Ежов, жестокий пьяница, человек бедовый и очень буйного нрава (сам нарком в дальнейшем называл его «полууголовным элементом»). В юности братья жили вместе, и Иван, связавшийся с известной петроградской уличной хулиганской шайкой «Порт-Артур», имел манеру бить брата Николая мандолиной по голове [298] . После того как брат от него съехал, Иван взялся за вразумление своей жены Зинаиды. Его буйство она долго терпела, но когда Николай стал наркомом, а Иван начал сожительствовать с другими женщинами, Зинаида по простоте своей решила обратиться с устным заявлением в НКВД, дабы непутевого мужа приструнили. Она попала на прием к некоему сотруднику НКВД Савичу, а тот отправил ее к Воловичу. Это было 26 ноября 1936 г., как раз накануне расформирования Оперода. Приняв заявление (видимо, в процессе приема оно приобрело письменную форму, коль скоро о его содержании сохранились дальнейшие упоминания), Волович никакого хода ему не дал [299] , но факт собирания компромата на родню Ежова вызвал столь сильное негодование последнего, что по случаю ареста Воловича он счел нужным доложить об этом самому Сталину [300] .
36-летний, жизнерадостный, веселый, циничный «Зоря» Волович по случаю ареста сразу же сник, увял, выражаясь жаргоном карательного ведомства, «полинял». Он без долгого сопротивления признал, что давал приказ о прослушивании правительственных переговоров, и сообщил о том, что прослушивание членов правительства велось по заданию Ягоды.
Дело теперь приняло совсем иной оборот, получив политическую окраску. Немедленно вспомнили о Молчанове и его передали в руки Фельдману с задачей: выбить из него показания о «заговоре в руководстве НКВД». Это был уже прямой подкоп под Ягоду. И Фельдман взялся за дело. К Молчанову применяли и «конвейер» (пытку бессонницей), и «выстойку», и суровые побои. Те, кто видел его в те дни, вспоминали его как «худого и сгорбленного человека с седой головой, который всего боялся» [301] Факт жестоких истязаний Молчанова не был секретом среди сотрудников НКВД. Поэтому, узнав об этом, некоторые близкие ему работники госбезопасности сразу покончили с собой. «Эта группа самоубийц, естественно, немедленно была провозглашена «врагами народа», испугавшимися разоблачений» [302] Остальных начали спешно арестовывать: в Москве прошлись «частым гребнем» по работникам СПО, полностью сменив руководителей всех 12 отделений этого отдела (истерзанный пытками Молчанов назвал их сообщниками по «заговору»); репрессии коснулись и белорусского наркомата. «На места» полетели шифротелеграммы с требованием немедленно арестовать тех работников НКВД, кто перевелся из СПО центра или из Белоруссии (при Молчанове). Иллюстрацией тому служит судьба капитана госбезопасности Фрица Гансовича Клейнберга, служившего в белорусском наркомате под руководством Молчанова начальником СПО, а после ареста Молчанова переведенного на аналогичную должность к начальнику УНКВД по Ивановской промышленной области В. Стырне. Реакцию обычно флегматичного эстонца Стырне, довольно типичную для среднего руководящего звена НКВД того периода, а также других старых чекистов передает в своих воспоминаниях Шрейдер: «…в Ивановское УНКВД пришла шифровка с распоряжением о немедленном аресте помощника начальника Ивановского УНКВД капитана госбезопасности Клейнберга, недавно прибывшего к нам из Белоруссии, где он работал с Молчановым. Как раз в тот вечер мы вместе с В.А. Стырне находились в театре, и фельдъегерь доставил расшифрованное распоряжение прямо в ложу театра.
– Вы подумайте, какой ужас, Миха-а-ил Па-авлович! – растягивая слова и хватаясь обеими руками за голову, восклицал Стырне, сообщив мне об этом распоряжении.
А заведенный механизм неумолимо раскручивался, нанося все новые и новые удары. Поскольку Молчанов в прошлом несколько лет работал в Иванове, и в аппарате НКВД, и в милиции еще осталось много сотрудников, знающих его лично, чекисты старой закалки остро переживали его арест, хотя, конечно, вслух об этом не говорили. Но когда позднее был расстрелян избивавший Молчанова Фельдман, многие этому порадовались, так как восприняли это как справедливое возмездие» [303] . Что же касается Клейнберга, то после целого года истязаний он умер в тюремной больнице [304] .