Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Но министры объяснили, что для них сейчас ничье увольнение не выход. Вернется с Кубы Анастас Иванович, пробежит орлиным взглядом отчет о похоронах супруги — и подумает, что для некоторых министров смерть жены начальника не повод для официально зафиксировнной скорби.
Такой поворот темы оказался неожиданным для генерального директора. А что, действительно, можно было теперь сделать для исправления ошибки? От растерянности Горюнов велел прислать к нему сотрудника, о существовании которого он до этой минуты не имел представления.
Дмитриев (уже смеюсь родству фамилии
Министры, которых со сталинских времен никто не называл вслух разгильдяями, бросились объяснять несчастному, но гордому старику-сотруднику, где, за какими колоннами, на каком расстоянии от гроба с телом супруги Анастаса Ивановича они стояли.
Знаю точно, что после того случая Дмитриев на службе в ТАСС остался.
И все же в продолжении своего повествования мне менее всего хотелось быть на него похожим.
Но, как видно, не судьба.
Мы ехали с похорон…
И опять я должен прервать фразу — объяснить, почему мы с Авдеенко ехали на электричке, а не как обычно, на его машине.
Нон-фикшн — жанр коварный и от чистого сочинительства условно отгорожен, видимо, не зря.
В чистом сочинительстве меньше отвлекающих моментов.
А в жанре нон-фикшн всякое отвлечение от тебя не зависит — зависишь ты от него.
Даже само место, где ты сочиняешь, по законам пресловутого жанра превращается в место действия — и не по твоей воле, а волей ассоциации, ведущей охотнее (на что ничуть не сетую) в сторону от магистрали рассказа, чем к ожидаемому финалу.
К последней части своего рассказа я понял, что только так, повинуясь воле — свободе — ассоциации, и должен писать. “В родстве со всем, что есть, уверясь”, как подсказывал покойный сосед.
И выражение “к слову пришлось” для меня не извинение, а, если хотите, девиз.
Круг действующих лиц естественно-горьким образом сужается с каждой следующей из страниц. Но подчиненная ассоциации память этому противится.
Задуманные мною линии — как линии на ладони — переплетаются с линиями, извив которых я не сразу рассмотрел. Их соприкосновения, параллели, слияния кому-то, возможно, и помимо меня нужны — и вправе ли я от них отказываться?
До бывшей дачи Льва Кассиля, куда поселили знаменитого журналиста Ярослава Голованова, я мог и не дойти, свернув в боковые ворота ДТ и затерявшись в пространствах воспоминаний, вызванных мысленными встречами с теми, с кем я соседствовал в коттеджах, старом и новом корпусах ДТ.
Ярослав Голованов первоначально возник в моем рассказе из-за обстоятельств, едва не ставших
Возвращаясь с его похорон, Авдеенко в нетрезвом виде, едва проехав Баковку, разбил машину — после чего принял историческое решение не садиться больше за руль выпив; для такого решения потребовалось больше шестидесяти лет жизни и почти полвека за рулем.
Теперь станет понятнее, почему прервал я фразу, объясняя, как получилось, что с других уже похорон мы возвращались электричкой.
Я тоже должен был быть на похоронах Голованова. Но во всем поселке не работала телефонная связь — мы плохо договорились накануне, и Авдеенко уехал без меня.
Потом мы рассматривали разные варианты совместного (попади я вместе с ним на похороны) возвращения на дачу: либо беседа со мной сделала бы водителя внимательнее, не клонило бы после поминок ко сну, либо, наоборот, отвлекла — и мы разбились бы оба. И перед друзьями-приятелями тогда возникла бы проблема, кому из наших общих друзей представительствовать на чьих похоронах, если они произойдут, как положено, на третий день? У меня место на Ваганьково, у Авдеенко — на кладбище в Переделкине.
Разговор о нашей смерти (и похоронах) непременно в шутливом тоне продолжался до реальной смерти Авдеенко.
И, если кому-то не понравится мой тон в той части повествования, где от разговоров о смерти никак не уйти, сразу отвечу, что тон здесь выбран для продолжения вроде бы шутливого разговора со старым другом на тему, которая с определенного момента общей и частной нашей жизни не могла нас не волновать — и вести ее в другом, чем привыкли мы, тоне я не считаю для себя возможным перед его памятью.
Ярослав Голованов был звездой в профессии, которой я формально учился, но постарался не научиться, сделав, однако, в последние десять лет минувшего века такой вид, что занят ею всецело, — и вот вам поворот сюжета (сюжет в сюжете даже): года три Голованов служил под моим началом.
Не помню, говорил ли я уже, что самый детективный сюжет в рассказе о писательском Переделкине — это ротация арендаторов: кто в чью дачу въезжает, что остается от прежних (временных) хозяев новому жильцу.
Я продолжаю свой рассказ в кабинетике-келье Липкина за его старинным бюро.
Но до Липкина эту дачу занимал знаменитый летчик— испытатель Марк Галлай — и по ночам, когда воображаешь себе в привычной бессоннице прежних хозяев, я думаю о нем чаще, чем о Липкине.
Так получилось, что за три года соседства я не успел познакомиться с Марком Лазаревичем лично. Правда, он позвонил мне однажды по телефону как специалисту по боксу (кто-то ему так меня отрекомендовал). Галлай работал над статьей о благородстве в спорте — и хотел уточнить, правда ли, что олимпийский чемпион Владимир Сафронов, не дожидаясь решения рефери, сам поднял руку своего противника, считая бой для себя проигранным? Володя Сафронов был моим приятелем, но я такого эпизода не помнил и не до конца в него верил. Тем не менее разубеждать Галлая не захотел.