Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Нехамкин, как старослужащий, понял, что несколько погорячился со своим возмущением новым заместителем нового главного редактора, — и зашел ко мне с визитом.
Я обрадовался его приходу — мне хотелось понравиться всем сотрудникам бывшего “Советского Союза” (их набиралось человек двести) и тем более такому заслуженному, как заведующий отделом науки.
Я чувствовал, что журналистская среда обо мне не слышала — и сотрудники недоумевают, откуда я взялся на их голову.
Поэтому
И сразу же рассказал ему, как ездил когда-то от издательства “Молодая гвардия” в Литву на Неделю русской литературы. В нашей делегации была вдова академика Янгеля — и директор издательства Десятерик упорно называл ее вдовой академика Янкеля, пока на банкете я не объяснил ему, что академик не еврей (как директор, скорее всего, полагал), а эстонец. Нехамкина история про Янкеля рассмешила — и на мой вопрос о научной компетенции вдовы он собирался ответить подробнейшим образом. Но успел лишь с хитрым лицом начать рассказ с имени дамы: “Ира Янгель…” И тут нас прервали.
Ответственный секретарь журнала посоветовал мне (для популизма, вероятно) оставлять дверь к себе в кабинет слегка полуоткрытой — сквозь незапертую дверь просунулась голова и позвала Нехамкина. Он извинился, объяснил, что спешно уезжает на какую-то конференцию, машина ждет внизу, — и пообещал дорассказать историю с женой Янгеля в понедельник (мы разговаривали с ним в пятницу).
Но за уик-энд Нехамкин умер, и я так и не узнал историю профессорши Ирины, вдовы знаменитого академика (в Москве есть станция метро его имени — и улица тоже).
С полуоткрытой ко мне в кабинет дверью связано и еще воспоминание. Заглянул в нее однажды Аджубей. Все знают, что после снятия Хрущева опального Алексея Аджубея, изгнанного из главных редакторов “Известий”, приютил у себя в журнале “Советский Союз” Николай Грибачев. Но не всем известно, что после снятия в горбачевские времена с поста Грибачева сотрудники хотели избрать Алексея Ивановича Аджубея новым главным редактором — и вдвойне невзлюбили Мишарина (и меня, соответственно, как его фаворита), помешавшего восстановить справедливость.
И вот на меня, сидящего у окна с видом на бывший театр Корша, с нескрываемым любопытством смотрит сквозь непритворенную дверь Аджубей.
Как мне было не вспомнить год, наверное, пятьдесят девятый или шестидесятый. Идем с Галкиным мимо памятника Пушкину в сторону “Известий”, а навстречу Аджубей в светлом плаще и с непокрытой блондинистой головой. Аджубей учился в школе-студии МХАТ на одном курсе с Ефремовым. И княгиня Волконская, преподававшая нам манеры, рассказывала, что великий мхатчик Василий Осипович Топорков объяснял студенту Аджубею, сколь естественно он должен носить на голове цилиндр, чтобы публика не обратила внимания, какая у него большая под цилиндром голова. О должности Аджубея княгиня не знала — сказала только, что он теперь от газеты часто ездит за границу.
Шедший навстречу Аджубей смотрелся
Я невольно обернулся ему вслед — и в то же мгновение погас электрический логотип над крышей “Известий”. Галкин тут же сострил: “Алексей ушел и вывеску погасил”.
Я пожалел лишний раз, что Галкин умер — и мне некому рассказать, с каким любопытством смотрел на меня Аджубей, вскоре организовавший для себя “Общую газету” (ныне не существующую и забытую).
Мне, вероятно, не хватало в жизни любви — и я надеялся обрести ее у потерявших уверенность в завтрашнем дне (с нашим к ним приходом) сотрудников бывшего “Советского Союза”.
Степень их неприязни я всего сильнее ощутил, когда мы совместно хоронили их былого руководителя.
Мишарин сказал, что политически будет более правильным, если на похороны поедет не он, а я. (И не сразу сообразил, что имел я в виду, заметив, что мы с Николаем Матвеевичем земляки.)
Свободомыслящие литераторы не любили Грибачева — и были у них на то веские причины.
У Семена Израилевича Липкина, за чьей конторкой вспоминаю я сейчас Николая Матвеевича, Грибачев, названный другой фамилией, стал персонажем летописной повести “Декада”. Липкин сдерживает раздражение — и говорит о Грибачеве жестко, но стараясь быть объективным, лишней напраслины не возводить.
Сейчас о Грибачеве если и вспоминают, то в связи с его борьбой против молодых поэтов — Евтушенко и других: он относился к ним непримиримо, а они в нем видели ретрограда и оплот реакции.
Хрущев взял Грибачева под защиту, не дал сделать жертвой оттепели — и назвал его, сочтя найденные Грибачевым слова поощрением, автоматчиком партии.
Но и задушить Евтушенко с компанией Николаю Матвеевичу и приспешникам не позволил.
Недавно я слышал воспоминание Евтушенко о том, что он уличил Грибачева в клептомании — воровал строки у Пастернака.
По-моему, такой упрек стоит счесть комплиментом: у ретрограда был вкус, если он крал у Пастернака.
Я стихов Грибачева не читал. Мимо меня прошло и то знаменитое его стихотворение “Нет, мальчики!”, где он врезает молодым поэтам, а Роберт Рождественский отвечает ему — и тоже стихом — “Да, мальчики!” (подхватив, как оружие, данное им Грибачевым прозвище).
Не все относились к Николаю Матвеевичу отрицательно. Помню, как в АПН Павлик Катаев говорил о нем с восхищением: “Нет у нас другого такого поэта-философа, разве что Александр Трифонович Твардовский, который в чем-то, может быть, его и превосходит”. Миша Ардов тут же ввернул: “В антисемитизме”.
Мне не понравились слова обоих — я Грибачева (как большинство, Пастернака), повторяю, не читал, но ставить его с Твардовским (которого читал) на одну доску поостерегся бы.