Старинная шкатулка
Шрифт:
«Другая» — еще не старая бабенка с обиженным лицом (бывают же такие странные лица), работавшая посудомойкой в чайной, угрюмо отмалчивалась. А когда Дударев шумнул на нее: «Мы не ради любопытства… Молельни, вроде вашей, запрещены законом» — бабенка забормотала:
— Куда хожу — дело мое, молюсь ли, не молюсь ли — дело мое. Я ить не партейная. Вот такось.
Когда она ушла, Дударев опять тяжело вздохнул:
— Чую я: здесь что-то не то. Что-то за этой молельней кроется. Давайте-ка попробуем с пареньком одним поговорить. Серьезный паренек. Он с бабушкой живет. А отца и матери у него
Дежурная по сельсовету привела парня лет восемнадцати, бойконького, глазастого. Глянув на него, я сказал себе: если знает, все выложит.
Парень выслушал с понимающей улыбкой и начал:
— Ну… обирает он их. Верующих. Моя бабка, например, каждое воскресенье медяки туда таскает. Важенину этому. А как-то даже рублевку прихватывала. На свечки, дескать, на лампадки и на иконы общественные. «Общественные иконы» — придумали тоже. Попа какого-то привозили на той неделе.
— Попа? — с каким-то даже испугом спросил Дударев.
— Ну! В рясе и с волосьями длинными. Самый такой… натуральный поп.
— Почему же мне никто об этом не сообщил?
— А откуда его привозили? — поинтересовался я.
— Ну, уж это я не знаю. Говорят, будто он всякие церковные процедуры проделывал. Даже ребятишек крестил, говорят. Для попа тоже деньги собирали, ну, а передавали через того же Важенина.
— И долго он жил у нас? — уже сердито спросил Дударев.
— Да, нет. Бабка говорит, что в тот же вечер уехал.
— А куда?
— Кажется, в Тюмень. Точно не знаю.
— А почему ты раньше не сообщил мне?
— А я только вчерась узнал.
— Так, так! — крякнул Дударев. — Кое-что проясняется. А, слушай-ка, ты не придумываешь что-нибудь от себя?
— Ну, что вы, Прохор Андреич. От бабки моей слыхал. И потом к нам старухи всякие приходят. Я ж не дурак, понимаю. Они предупреждали меня: «Ты, дескать, смотри, не растрезвонь». Да я не шибко пугливый.
Мы решили вызвать еще одну богомолку, тоже старуху, но еще крепкую, дородную. Когда она пришла и чинненько уселась напротив нас, Дударев начал без всяких обиняков:
— Вот что, Парасковья Максимовна… Ходишь молиться к Важенину в дом?
— Ходила.
— А за свечи Важенину платила?
— А как же, задарма и спичек не дают.
— Значит, платила. И платила, конечно, впятеро дороже, чем эти свечки стоят в городе.
— Для бога, Прохор Андреич, не жаль.
— Да не для бога, а для этого старого прохвоста Важенина.
— Ну, не поеду же я в город за свечками. Ты чо?! И пошто ты так о Филимоныче?
— А зачем они тебе, свечки?
— Как зачем? Богу молиться.
Когда мы остались одни, Дударев вытер лоб рукавом пиджака:
— Что ж, товарищ редактор, на сегодня, наверное, хватит, а? Уже десятый час. А то мы с этими еретиками, пожалуй, до утра не разделаемся.
Назавтра я пошел на работу чуть свет. Накрапывал нахлынувший откуда-то холодный, неуютный дождь. Дударев был уже у себя и сообщил мне новость:
— А старик-то Важенин какой номерок отколол. Дом свой продал. К нему уже давным-давно покупатель один подбирался, деньги хорошие предлагал. Но раньше Важенин и слышать об этом не хотел. А вот вчера
На душе у меня было беспокойно. «Черт с ним, с этим Важениным, — думал я. — Но получается, что мы и против старух воюем».
Молельный дом был прикрыт, и предпринимательская деятельность Ивана Филимоновича Важенина, вначале такая успешная, потерпела крах. Сам Иван Филимонович и его симпатичная жена «с нерусским обличьем» вскоре отбыли в Омск и поселились, как говорят, на глухом железнодорожном полустанке.
Но умер Важенин не там, а где-то на севере Красноярского края: бродячая душа была у этого крепкого сибирского мужика. Люди с удивлением рассказывали мне потом, как горько плакала и отчаивалась молодая жена его.
1962 г.
СТОЛБЫ
Евгении Ивановне Селиверстовой — жене и другу — посвящаю.
Все были у меня в жизни какие-то дороги, бесконечные дороги. Всякие. Уж так получалось. Нравились они или нет? Когда как. Чаще, сколь ни странно, нравились. Оно и понятно: был я молод, здоров. Многие дороги — и плохие, и хорошие — до сих пор ярко помнятся мне. Вот одна из них, далекого сорок восьмого года.
…Райком партии размещался в двухэтажном доме, поставленном, как и все тамошние дома, из крепкого таежного сосняка. У дома этого, как рассказывали старожилы, любопытная история: он был проигран в карты за одну ночь, и прежний хозяин выехал на лошадях почти что ни с чем. Новый владелец дома — картежник — стал кулаком. И позднее его раскулачили. На втором этаже, в самом вместительном кабинете первого секретаря, проходило совещание руководящих работников района, их райком посылал в колхозы, где дрянно шло дело «с зимним содержанием скота». Во всем чувствовалось какое-то ненужное тягостное напряжение. Так уж было в ту пору. И не только в нашем районе. По обычаям тех времен первый секретарь начал речь свою с общих газетных фраз. И говорил долго. Это был пожилой, не в меру полный, похожий на богатого кулака, но простой и добрый мужик. Лицо строгое, озабоченное. В голосе тоже строгость и озабоченность.
— В деле развития общественного животноводства у нас допускаются очень серьезные недостатки, — продолжал по-газетному шпарить первый секретарь. — Не подготовились к зимнему содержанию скота колхозы… — Называет, какие. — Здесь большой падеж скота. Корма расходуют бесконтрольно… В телятниках холодно. Телят поят холодным молоком, что, конечно же, приводит к заболеваниям… У нас, товарищи, есть все возможности выправить положение. Для этого прежде всего необходимо подтянуть до уровня передовых отстающие колхозы. — Говорит привычно громко, без запинок. Потом, решив, видимо, что с официальной фразеологией пора кончать, сказал просто и душевно: — Дела в этих колхозах, прямо скажу вам, хреновые. — Он поджал губы, и в лоб его врезались грубые борозды-морщины. Сказал еще сколько-то уже простых фраз и улыбнулся неожиданно мягкой, почти робкой улыбкой: — Всем сегодня же выехать в колхозы, товарищи.