Старинная шкатулка
Шрифт:
Жить с мачехой не хотелось и, кончив семилетку, Вера подалась в областной город. Ну, а потом чего только не было: работала токарем и занимала койку в бараке (сырая, вонючая комнатушка на шестерых), побывала на фронте, после войны вышла замуж и уехала с мужем в Забайкалье, где долго мотались по частным квартиркам, жили в убогой хатенке-насыпушке, кое-как слепленной из досок (земля между досками осела, и стены были мокры, склизки, холодны). С полгода ели гнилую картошку и болтушку из муки. Муж в этой хатенке-насыпушке и помер. В армии — траншеи, землянки. И — ничего. Будто так и надо. Даже вспоминать вроде бы приятно. А вот после войны тяжелая жизнь раздражала ее. И обижала. Когда она заочно окончила техникум,
Отец поначалу как-то странно равнодушно относился к ней: уезжаешь, ну и уезжай, выходишь замуж — выходи, живешь без квартиры — ничего, потерпи, бывает, но с годами стал внимательнее, все больше и больше радовался ее приезду, и было видно, что он теперь даже гордится ею: дочка вышла в люди, почти что инженер. Несколько раз приезжал к ней, и ему все нравилось там: и город, и квартира, и Верины сослуживцы, люди все дипломированные, солидные, обходительные. Старик внимательно приглядывался к дочери, как бы изучал ее, и это забавляло Веру Петровну.
Отец хорошо зарабатывал, были у него и огородишко, и корова, и овечки, и курицы, все было — и денежки, когда-то понемногу, когда-то помногу, но беспрерывно текли и текли от отца и мачехи к Зое и ее отпрыску Леониду. А о Вере забывали, будто ее и не было на свете: «Вера не возьмет. Ей не надо». Дескать, бойкая, пробьется. И она бог знает где. А тихоня Зоенька рядом, тут. И с ребеночком. У всех вызывает сочувствие. Муженек пожил с ней года два и погиб при автомобильной катастрофе, он был шофером. Правда, когда Вера приезжала, отец и мачеха иногда совали ей какую-нибудь мелочь — баночку варенья или десяток яичек или стакан сухих грибов, но она всякий раз отказывалась, стеснялась брать, и стеснительность прикрывала грубоватым смешком: «Да что я побираться приехала?» А сама всегда привозила им богатые подарки — то костюм, то пуховую шаль, то плащ, то пыжиковую шапку, то отрез на платье, а то еще что-нибудь дорогое и нужное им.
Пенсия у нее невелика. И тут все ее доходы. А ведь еще лечиться надо. Вера Петровна к тому же какая-то непрактичная и часто оказывается в дураках. Весной одолжила соседу-пенсионеру последние полсотни рублей, и он до сих пор не отдал их: «Нету пока, матушка. Отдам, отдам!» А где уж отдаст: пить начал, каждый день на взводе. Раньше сама белила и красила в квартире, а нынче вздумала нанять маляров, уже тяжеловато самой. Пришли, побелили. «А стены на кухне и в коридоре уж завтра покрасим. А то вон как упластались. Ты уж расплатилась бы с нами. Завтра все сделаем честь по чести». Нате, берите! Ушли и — поминай как звали. Сама добеливала, докрашивала.
Может, когда-то в чем-то Вера Петровна и ошибалась, что-то делала не так, как надо, все может быть, но никогда не желала она зла людям, была бойка, шумлива, добра и покладиста, и мысли об этом, теперь на старости, согревают ее. У нее старообразное с глубокими морщинами (кожу будто надрезали) мясистое лицо нездорового землистого цвета — даже самой неприятно смотреть. Не то что у Зои. Та моложава.
Покормила отца, и он уснул. Во сне он все время хрипло выкрикивал что-то бессвязное, звал кого-то, спорил
— Вер, а, Вер!
Подошла. Спит. Во сне видит дочь.
— Вера! Плохо мне. Ой, плохо мне!
Это уже не во сне.
Она так испугалась, что, когда вызывала «скорую», то не сразу назвала номер дома, все вылетело из головы, и женщина на другом конце провода поторопила ее: «Говорите быстрее!»
— Дай мне, Веронька, руку.
Это была тяга умирающего к живому. Все отживающее тянется к живому.
— Успокойся, пожалуйста, успокойся! Сейчас приедет врач и все будет хорошо. Все будет хорошо! Он уже едет. Успокойся!
Врач «скорой», флегматичная, неторопливая женщина, сказала Вере Петровне с легким раздражением:
— Ну, что вы паникуете? — Указала рукой на старика: — Возраст!
Вера Петровна не раз еще услышит это слово — «Возраст» (что, мол, поделаешь!) и от соседок, и от медсестры, которая ставила Петру Андреевичу уколы, и от Зои.
«Почему они такие равнодушные? Почему все мы смотрим на смерть в старости как на что-то самое простое, обычное? Смиряемся со смертью…»
Вера Петровна приглашала то одного, то другого врача, и их уже начинали злить ее назойливость, ее бесконечные приставания и просьбы; давала отцу лекарства, бегала по магазинам и базару, выискивая, что бы купить для него; успокаивала, веселила старика, как могла, и с ужасом видела, что все без толку — отец с каждым днем хилел, слабел, какая-то неведомая и в то же время неумолимая жестокая сила тянула и тянула его из жизни. И невольно вспоминалась старинная, давно вроде бы уже забытая русская пословица: от всего вылечишься, кроме смерти. У Веры Петровны было чувство крайней подавленности и тоски — ей было страшно за себя. Отец, как тень, — живет, не живет. Почему же ей так мучительно жалко его?
Перед утром он проснулся и, громко дыша, долго глядел куда-то в угол, думая о чем-то своем.
— Ты о чем думаешь?
— О боге, — прохрипел он.
Когда ей было лет десять, отец снял с божницы простенькие деревянные иконы и начал их торопливо рубить топором на мелкие части; рубил и совал в железную печечку, где горели дрова; железянка грозно гудела и завывала. На печке лежали картофелины, разрезанные на тонкие ломтики, — ужин для их семьи. Отец рубил, а мачеха крутилась возле и, охая и злобно дыша, пугала его адом и чертями. «Картошку эту я есть не буду, так и знай!» А он кряхтел и рубил, кряхтел и рубил. Отец никогда не вспоминал о боге.
— А ты разве веришь в него?
Он ответил не сразу:
— Да нет. Тока щас вот что-то подумал: а вдруг он есть.
— И тебе хочется, чтобы он был?
— Хорошо, если бы был.
Последнюю фразу он произнес тихо, виноватым голосом. Он ждал, что скажет дочь, как будто она могла сказать только истину. Сказки о бессмертии души (ведь в бессмертии суть, если его нет, что думать о боге) казались ей наивными, нелепыми, но отец ждал подтверждения, она это чувствовала; этот мир для него уже потухал, а вечного небытия он все же не хотел, — живые никогда не смирятся со смертью. И в утешение ему она сказала: