Старость - радость для убийц
Шрифт:
... Алексей позвонил где-то в пять вечера, сообщил, что хотел бы сходить со мной на "Титаник", суперамериканскую картину, получившую немыслимое количество "Оскаров".
– Там, говорят, до того впечатляюще показана катастрофа, самый натуральный конец света! Столько эффектов!
– завлекал он меня.
– Всемирный потоп без малейшего права на спасение!
Откуда ему было знать, что я сама уже, как пришла домой, как стала читать васильковую тетрадь, так и сомкнулись надо мной волны забвения... Маринка ещё в автобусе-метро наспех проглядела эти исписанные плотно страницы и сказала:
– Теперь ясно, почему вдруг я пришла ей на память... теперь ясно... с этим завещанием.
Вспомнила, что Олежек там, дома, без нее, и вполне возможно, до сих пор некормленый, потому что вполне возможно,
– Бери. Читай. Может, пригодится, если когда-нибудь станешь романы писать...
И вот я сижу в своей комнатенке, забравшись с ногами на диван-кровать, по сути, съевшую все остальное полезное пространство, но такую удобную с этим узористым, темно-бордовым, поистертым туркменским ковром, который добрел до меня ещё из детства, от тех времен, когда отец шагал то по тундре, то по пескам и привозил издалека-далека разные полезные и бесполезные вещи... Сижу в растерянности и тоске и едва не реву.
Алексей там, на другом конце провода, ждет от меня ответа про "Титаник". Но я уже и впрямь реву и сквозь всхлипывания прошу, умоляю:
– Не сердись... Я сейчас такое прочла, такое...
– А что если я приду, и мы погуляем под каштанами, которые вот-вот зацветут?
– Нет. Не то настроение. Да и каштаны цветут после сирени. Я потом тебе все расскажу... А ты отдохни от меня... Кстати, спасибо за уколы. Опухоль почти спала...
На том и расстались. Я положила трубку на место. И вдруг услышала мамин голос:
– Нет, не любишь ты его.
Оказывается, она вошла в комнату, а я и не заметила.
– Почему ты так думаешь?
Они пожала худыми плечами, прикрытыми серым пушистым оренбургским платком... Тоже, между прочим, из тех, давних "папиных" лет...
Возможно, я бы с ней поспорила, если бы она не ушла на работу. Она с некоторых пор сидит в комнатушке консьержки по предложению своего благодарного ученика, выбившегося в фирмачи. Оберегает покой этих избранных жильцов. За сумму, между прочим, вдвое большую, чем зарплатишка учительницы биологии. И никакие дебилы с задних парт тебе нервы не портят, не выдирают перья из хвоста и без того плешивого ворона на деревянной подставке, не кривляются, подражая обезьянам на картинке... А богатенькие детки из золотой клетки не окидывают твою примитивную, дешевенькую одежонку презрительным взглядом властителей Вселенной со всеми её сырьевыми ресурсами...
Возможно, я бы с ней поспорила, если бы не тетрадь василькового цвета, потертая слегка до шершавости. Если бы не ворвавшиеся в мою душу откровеннейшие откровения чужой души... Если бы это все было прочувствовано, пережито, продумано не старой старухой, а молодой женщиной, если не девушкой... Но, судя по датам, "Мое последнее желание" писалось автором в семьдесят девять лет.
Я-то была уверена, что старая-престарая уже и тогда актриса расскажет о том, как ей неуютно жить на этом свете, потому что кругом - другие поколения, другие привычки, вкусы, как горько переживать свое одиночество и вспоминать былые триумфы, даже если эти самые триумфы скорее вымечтаны, чем были на самом деле... Я помнила, как мне в руки попали записи моей тети Анастасии, преподавательницы философии, волевой с виду женщины сорока с небольшим лет. Она в них выглядела маленькой слезливой, вечно обиженной девочкой, только и делала, что перечисляла эти самые обиды...
Но здесь - все не так, все светло, словно в те долгие часы, пока старая дама исписывала тетрадь, солнце, не сдвигаясь, стояло в зените и каждая травинка, каждый зеленый прутик, - звенели от радости жить, быть...
"... Ну конечно, конечно, были в моей жизни большие горести. Я знаю страшное. Мой десятилетний сын погиб под бомбежкой. Я убедилась в неверояном: человек с голоду может есть другого, если тот умер прежде, резать на мелкие кусочки и жевать, жевать... Я видела... Ленинградская блокада - это, пожалуй, самая основная часть моей жизни. Я видела, как у голодных-холодных людей за кусочек черного хлеба отнимались шедевры живописи, скульптуры. Там, там, в блокадном Ленинграде, ходили спекулянты, сытые и наглые, обеспечивали свое будущее и своих детей, внуков-правнуков.
Бог отнял у нас единственного сына. Возможно, таков промысел Божий. Дети ведь требуют столько забот, любви... Как их совместить с беспамятным, рыцарским служением искусству?
За все, за все благодарю я тебя, жизнь! За мои свершения и несвершения! За то, что и печаль утрат не обошла меня стороной, что я пережила со всеми вместе, со всей страной столько всего, столько всего... Что я слышала грозный рокот житейского моря, меня накрывали подчас с головой его ледяные валы... Но оттого, что мне никогда не хотелось лишь маленького приватного личного удовольствия за атласными шторами, среди плюшевых банкеточек, - я, наверное, и сумела устоять... Никакой душевной опустошенности, никакого ледяного ощущения бессмысленности прожитых лет. Бог подарил мне такую длинную, разноцветную жизнь! Я могу теперь безо всякой суеты перелистать все её страницы, заново пережить как радостные, так и горестные моменты, вспомнить себя, молодую, в огромной белой шляпе, в бальном шифоне, а следом - в кирзе, ватнике, прожженном у костра...
Ну и что же из того, что болезнь моя прогрессирует? Что я попала волею судьбы в Дом ветеранов, где столько старости в ассортименте? Я ещё могу бродить по ближайшему лесу, нюхать цветы, помнить добро..."
Отчего заплакала? Оттого, что она вдруг написала: "Никогда, никогда..."
"... Я знаю, чего не смогу уже никогда: нажать ногой на лопату и в отрытую ямку, где жирно, сочно блестит добротная земля, приладить луковицу лилии регале... Никогда, никогда не распахну обе створки высокого окна прямо в сирень на своей даче... Никогда, никогда не надену белое воздушное платье и туфли-лодочки на тонком каблуке, чтобы войти, сияя, в зал, где, медля каждым следующим тактом, словно приседая в нерешительности, раздаются первые звуки вальса "Голубой Дунай"... Никогда, никогда никто не позовет меня больше издалека голосом мамы, отца, брата, Георгия: "Томочка! Тамарик!" Какая уж я Томочка, со вставной челюстью... Это-то все я понимаю, понимаю, но... Оказывается, тело стареет, а душа никак не поспевает за ним, никак..."
А в самом конце из Тютчева:
"Когда сочувственно на наше слово
Одна душа отозвалась
Не нужно нам возмездия иного,
Довольно с нас, довольно с нас..."
Вот тут я и залилась. Почему? Потому что потому... вспомнила, каких милых девушек играла эта женщина в фильмах тридцатых, сороковых годов, как великолепна она была в образе Нины Арбениной из лермонтовского "Маскарада"... Чтоб уже никогда, никогда...
И моя бедная мать, сидя там, в комнатенке консьержки, не может не думать так: "Никто-никто, никогда-никогда не позовет меня светлым майским вечером: "Настенька! Пора спать!" Никогда-никогда я уже не буду шлепать ладошкой по мячу... Никогда-никогда мой лихой, ни на кого не похожий Ванечка не поднимет меня на руки, не расцелует и не бросит, смеясь, в реку... Никогда, никогда..."
И я, я тоже могу уже нанизать на нить ностальгии немало собственных "никогда"...
Разбередила душу умершая.. погибшая актриса. У меня было такое ощущение, что она вот только что сидела здесь, со мной говорила... Чудился запах её духов и шелест её нарядного платья... Мне вспомнилось, что когда-то мой дед, строитель железнодорожных мостов и киноман, сказал взволнованно:
– Настенька, твоя Татьянка очень похожа на Тамару Мордвинову-Табидзе. Глаза, нос... общее выражение...
Что же получается? Правы те, кто во всем видит Божий промысел, а не столкновение случайностей? Недаром я и Мордвинова вдруг нашли друг друга?